Прекрасная, похожая на сирену сигара, подаренная на Рождество, на которую любо-дорого глядеть, стоит ее зажечь, начинает сворачиваться, словно змея, жалить нас, вырывая у нас клятву покончить с Леди Никотин раз и навсегда.
Когда мы пытаемся сесть в кресло-качалку на малиновую подушку с ручной вышивкой, подаренную нашей тетушкой-девицей, и, соскользнув с нее, приземляемся на пол на позвоночник, то мы готовы опуститься на колени и, зажав кинжал между зубами, торжественно поклясться самими небесами, что больше на эту треклятую подушечку никогда не сядем.
Когда мы выходим на улицу в галстуках, подаренных нам женой, а какой-то бездельник на углу спрашивает: «Это что еще такое?», а разносчик газет вопрошает: «Что это у вас за штуковина?», то стоит ли удивляться, что мы проклинаем привычку носить галстук, как самого отъявленного врага человечества, и утром в день Нового года торжественно клянемся отказаться от галстуков навсегда?
Когда мы прощаемся и, сцепив зубы, бредем домой в рубашке, сшитой прекрасными ручками нашей партнерши по супружеской печали, то чувствуем, что воротник на ней гораздо уже того, который был у ныне покойного, оплакиваемого всеми Гэрри Хейворда, а нижний конец рубахи короче любой популистской передовицы, а грудь вся в складках, которые топорщатся, как на фартуке цветного повара в День эмансипации, рукава волочатся по полу, а вам при этом говорят: «Ах, как хорошо, мой дорогой, именно этого я добивалась», то стоит ли удивляться, что мы клянемся именами Господа, Авраама и Якова под звон нью-йоркских новогодних колоколов, что никогда не будем носить вещь, сделанную руками той половины обитателей земли, которая усаживается на пол, чтобы надеть туфли, а туловище мужчины использует как удобную мусорную корзинку для разорванных, полусгнивших простыней?
Ах, сколько же восторженных клятв мы даем в день Нового года!
* * *
Когда бесцельно бредешь по улицам Хаустона в последний день старого, 1895 года, то немногие сценки и звуки привлекают внимание, передавая дух времени, а едва прослушивающийся пульс указывает на общий тонус рода человеческого.
Уже около шести вечера, и по тротуарам движется оживленная толпа. Вот идет красивая маленькая продавщица, такая стройная, такая опрятная, как на картинке из журнала мод. На ее широкополой шляпке колышутся перья, а ее низкие каблучки весело стучат по асфальту: тик-так-тик-так. Веселая, жизнерадостная, смешливая, она идет ужинать и, кажется, весьма этим довольна и счастлива. Проходя мимо витрин ювелирного магазина, она бросает на них косые взгляды. Вероятно, надеется, что в один прекрасный день на ее белоснежном пальчике появится один из выставленных там сияющих бриллиантов. Губки у нее изгибаются, на них появляется многозначительная улыбка. Она думает сейчас о красивом, элегантно одетом мужчине, который очень часто подходит к ее прилавку в большом магазине, где она работает, чтобы купить у нее товары. Какой он величественный, великолепный, какие у него говорящие глаза, какие чудные усы! Она не знает, как его зовут, но не беда, зато она знает, что он интересуется товарами, которые она продает. Какой у него мягкий голос, когда просит назвать цену того или этого товара, и с каким романтическим, глубоким чувством он говорит, что «если на небе будет много облаков, то наверняка пойдет дождик». Интересно, где он сейчас? Она заворачивает за угол и там нос к носу сталкивается с ним. Она вскрикивает от неожиданности, но затем лицо ее твердеет, а в глазах появляется холодок.
На руке у мужчины громадная корзина, из которой торчат похолодевшие, раздвинутые в отчаянии ножки индейки, которая совсем недавно распростилась со своей душой. Ярда на два за ним — хвост из сельдерея, зеленый турнепс, цветная капуста и желтоватый ямс удобно устроились, словно в гнездышке, у него в корзине. На лице — невообразимое смущение, на нем отражаются красноватые сполохи нечистой совести, в его глазах с романтическим оттенком она читает старую историю о только что женившемся холостяке, а за руку он ведет маленького мальчика с приплюснутым носиком.
Она вскидывает свою красивую головку и, глупо склонив ее набок, громко бросает про себя только одно слово: «Женат!» — и тут же исчезает.
Он перекладывает печальный, холодный трупик индейки на другую сторону корзины, хватает своего мальчонку с приплюснутым носиком, проносит его пару шагов по воздуху, а сам в это время дает торжественную клятву, что больше никогда не пойдет в супермаркет в течение всего радостного и счастливого нового, 1896 года.
Читать дальше