При этом все его движения были необычайно грациозны; еще бы! Ведь благородный рыцарь сражался за изящество и хорошие манеры.
Отец совершенно не выносил гримас ни у собственных детей, ни у посторонних. Если нам встречался прохожий, который, задрав голову кверху, щурился и скалил зубы, папа громко выражал возмущение:
— Не кривляйтесь, сударь, не гримасничайте, а то вы состаритесь раньше времени.
Он испытывал глубокое отвращение к нервному тику и никогда не упускал случая заявить об этом публично, мало того, безжалостно старался привлечь к несчастному всеобщее внимание. Не скрывал он также своей брезгливости к людям с физическими недостатками и был не прочь давать им советы. Гордясь своей густой шевелюрой, он любил, например, изводить лысых, особенно когда те имели бесстыдство — по его собственному выражению — ходить с непокрытой головой.
— Извольте надеть шляпу, сударь! Разве я показываю свои голые коленки?
Если навстречу попадался какой-нибудь урод, папа восклицал, закатывая глаза:
— Надо следить за своей внешностью… Я не могу понять… Что ты дергаешь меня за рукав, Люси? Повторяю: просто недопустимо быть столь безобразным, как иные субъекты, на которых я предпочитаю не указывать пальцем.
Эстетические требования порою заменялись соображениями гигиены. Мой отец и мысли не допускал, что может быть неправ. Я часто вспоминаю об этом теперь, когда мне случается быть уверенным, чересчур уверенным в своих суждениях или в своем праве. Папа видеть не мог, когда какая-нибудь женщина неловко держала на руках младенца. Он буквально разъярялся:
— Ах, сударыня! Разве можно так неловко носить ребенка? У него головка свесилась. Вы же сделаете из малыша идиота или калеку.
Если дама или кто-нибудь из провожатых осмеливался возражать, отец обрывал их на полуслове:
— Никаких разговоров! Уж я-то знаю, как обращаться с детьми. У меня их было шестеро.
Мне случалось видеть, как, сердито отняв младенца у матери, он придавал ему правильное положение. И, воодушевившись, говорил:
— Я вам донесу его до дому. Так будет лучше. Ну, можно ли быть такой неловкой!
И он действительно провожал неопытную мать, держа на руках малыша.
Тогда в этом удивительном человеке проявлялись черты поборника справедливости и даже — чему трудно поверить, зная о последующих годах, — черты блюстителя нравов и моралиста. Я настаиваю на словечке «тогда»; ведь характер изменяется, как и всё на свете.
Мой отец был не прочь разглагольствовать перед широкой публикой и не стеснялся громко высказывать свои взгляды. Однажды вечером, после привычных мечтаний о будущем всей семьей, отец решил повести нас на спектакль, и мы отправились в ближайший небольшой театрик на Монпарнасе, который, кажется, существует до сих пор и о котором я не могу вспомнить без легкого трепета. Там представляли какую-то пьесу, но я не помню ни названия, ни автора, ни сюжета, ничего, кроме сцены, где женщина с пышной прической, засунув руки в карманы черного фартука, сокрушалась о судьбе героя, угодившего в тюрьму, В битком набитом зале стояла жара от газовых рожков в молочно-белых колпаках и от дыхания простонародья. Вдруг я заметил, что папа, порывшись в кармане, вынимает связку ключей. Маме, как видно, был хорошо знаком этот жест: она вся позеленела и задрожала всем телом:
— Рам… ради господа бога!
Мой отец, пошарив в кармане, выбрал подходящий ключ и приставил к губам. Раздался резкий, пронзительный, оглушительный свист. Ошеломленная актриса осеклась. В один миг зрители повскакали с мест. Папа тоже встал во весь рост, бледный, улыбающийся, усы торчком.
— Я не понимаю, — произнес он звучным голосом среди наступившей тишины, — я просто не понимаю, как может приличный театр ставить такую мерзость!
Поднялся невообразимый шум и гвалт. С галерки орали:
— Убирайся вон отсюда!
И даже:
— Гоните его в шею!
Отец вцепился обеими руками в красный бархатный барьер ложи.
— Я уплатил за свое место, — заявил он. — Уйду, когда мне будет угодно.
И гордо уселся среди бури негодования. Мы ушли только во время антракта. Как ни странно, этот дерзкий выпад не вызвал осложнений, и мы благополучно выбрались из зала. Громкие слова и решительный тон производят впечатление на толпу. Проводя нас между рядами зрителей, папа сердито повторял:
— Я просто не понимаю…
О! Он был беспощаден к тому, чего не мог понять!
Не знаю, право, можно ли называть вспышками гнева его манеру громогласно и запальчиво высказывать свое мнение. Мне, вероятно, придется рассказать в свое время об ужасающем скандале, из-за которого нам пришлось съехать с квартиры на улице Вандам: на моем жаргоне я называю это «Взбучка домовладельцу», подобно тому как говорят «Серенада Маргарите» или «Крейцерова соната».
Читать дальше