Он жалобно признался, что едва знает их имена.
— Донзаку ничего не стоит дать вам полную библиографию.
— Но он ими восхищается?
— Да, но он не может не удивляться глупости и невежеству их противников, он знает, как следовало бы с ними спорить, стоя на точке зрения томизма. Он сумеет великолепно вооружить вас против них, причем так, чтобы ваша позиция не отдавала ретроградством. Впрочем, богословие — это только основа. Важно правильно выбрать себе специальность, например каноническое право, одним словом, какую-нибудь дисциплину в этом роде, тут я вам не советчик, так уж у меня устроена голова — в ней умещаются только определенные идеи.
Я свернул на аллею, ведущую к большому дубу, чтобы нас не могли увидеть из дома. Сумерки еще не наступили, но от реки потянуло прохладой. Симон теперь уже не пытался уйти. Хоть этого-то я добился. Он шел, опустив глаза, словно окаменев, в глубокой сосредоточенности: жесткое, мертвенно-бледное лицо без кровинки — не выделяются даже губы — с черной двухдневной щетиной на щеках, это лицо встает у меня перед глазами, когда я думаю о Симоне. Таким я увидел его, когда мы подошли к большому дубу. Он прошептал:
— Слишком поздно! Слишком поздно!
— Нет, не поздно, раз вы еще здесь.
Я сел на скамью, прислонившись к дубу. Он остался стоять. Мне почудился трепет надкрылий готового взлететь майского жука. Ах, удержать его, удержать во что бы то ни стало!
— Большой дуб, — сказал я, — помог мне сыграть забавную шутку с господином настоятелем...
— Вы позволяете себе шутки с господином настоятелем?
Я рассказал ему о своей исповеди седьмого сентября. Сначала он не хотел верить: «Э! Рассказывайте!» Он смеялся. Никогда я не видел, чтобы он так хохотал. Раньше чем приобщать его к «модернизму», придется научить его пользоваться зубной щеткой.
— Самое интересное, — сказал я, — что я действительно с детства придерживаюсь идолопоклонства!
Я прижался к божественному дубу щекой, а потом надолго прильнул губами. Симон присел рядом. Он уже не смеялся. Он спросил, не была ли эта исповедь кощунством.
— Нет, настоятель рассудил иначе.
— Он знал, что вы неповинны в других грехах?
Я не ответил. Симон пробормотал:
— Извините меня.
— Вам не в чем извиняться. Просто я не люблю говорить о таких вещах.
— Однако они связаны со всей этой историей, с нашим спором. Да, с тем, что господин мэр называет «грехом против природы», то есть с вынужденным безбрачием... Вы не понимаете, — сказал он с неожиданной нежностью, — вы ангел. Впрочем, полу ангел, полу дьявол, — добавил он, засмеявшись.
— Послушайте, Симон, я знаю, о чем идет речь, уж поверьте мне. Разумеется, прежде чем согласиться на эти условия, человек должен испытать себя. Но если хватит у него сил и мужества, как поможет ему это в дальнейшем продвижении! Вас ждет крутой подъем, подумайте, какое преимущество — не тащить за собой детей. Безбрачие? Но оно облегчит вам победу.
— Да, но речь идет о чистоте. А послушали бы вы, что говорит об этом господин Дюпор...
— Господин Дюпор сам не лучше других, у него две постоянные связи, да еще он работниц к себе зазывает...
— Возможно, но ведь и не хуже?
— Во всяком случае, не брак способен разрешить задачу, поставленную перед нами плотью и этим непонятным сочетанием души, взыскующей бога, с самым животным инстинктом.
Симон пробормотал:
— Но есть же такие, что любят друг друга.
— Да, Симон, есть такие, что любят. Но, может быть, это тоже призвание.
— Господин Дюпор говорит, что его во мне истребили и в вас тоже. В общем, он так полагает.
— Я сам часто обвинял в этом воспитание, которое получили мы оба, Лоран и я. Но Лоран как раз похож на всех остальных. Он даже раньше времени стал бегать за девицами. Я же родился иным... Я родился с чувством отвращения... А вовсе не ангелочком, как вы думаете... Сейчас я вас удивлю: я еще и боязлив до малодушия. Причиной всему один пустяковый случай. Вы бывали на ярмарке в Бордо, на площади Кенконс, в октябре и в марте?
— Э! Вы думаете, нас, семинаристов, водят гулять на ярмарку?
— Это изумительное место, поэтичное необыкновенно.
— Что? Бордоская ярмарка?
Крестьянин прежде всего думает, что над ним смеются.
— Да, там в каждом балагане свое небывалое представление. В каждом играют свою музыку, не заботясь о других. В общем, получается чудовищная какофония, пропитанная запахом карамели и жареного картофеля, а в стороне — подозрительный домик с женским именем на вывеске, и сквозь дыру в занавесе вдруг мелькнет рука или ляжка великанши. И размалеванные картины, где господа и дамы распивают шампанское, а у метрдотеля во фраке вместо головы череп — это смерть! А за площадью словно театральный задник — река и скользящие по небу корабли...
Читать дальше