Вечная жажда чуда привела меня в Самарканд. Оказавшись перед ансамблем Шахи-Зинда, я увидела над входом каллиграфическое посвящение, арабеску, выполненную из смальты, и, разглядывая её, застыла в изумлении – в рисунке зазвучала музыка, услышанная много лет назад в кинозальчике провинциального городка… Как не раз бывало, сильное чувство на миг лишило ощущения реальности, всё поплыло… Видно, настало время последовать за клубочком.
Канское педучилище стало моей пристанью на четыре года жизни. Удрала я из дома тайком, с чемоданчиком, называемым балеткой. В поствоенном советском пространстве брендов не водилось, но балетку-сумочку, принадлежность избранных, танцоров, имела даже моя мама. Неказистая и сработанная из дерматина, она по виду своему принадлежала той умопомрачительной элите искусства, которой покровительствовали властелины. Наши дочери сегодня, покупая сумку «Гуччи», надуваются, воображая, что вот и сравнялись с Памелой Андерсон, у которой на обложке “Vogue” ну точно такая же! Я тоже пережила свой период отождествления, когда пустячные игрушки заслоняли реальность…
С этой балеткой и скрученными, спрятанными в потайном кармане денежками, которых хватило бы на два обеда в студенческой столовке, я пустилась в новую жизнь.
Тайное убытие приуготавливалось давно. Нянчить троих малышей, обихаживать вредную козу, прожорливую свинью и вечно разбегающихся кур было делом нелёгким. Мне хотелось читать и мечтать. Но стоило уединиться – что-нибудь случалось: дрались и убегали в опасный мир, на улицу, дети, подгорала каша, свинья сжирала куриные яйца, коза зажёвывала мамину блузку, сохнущую на верёвке…
Я придумала после семилетки поехать учиться в педучилище, адрес которого вычитала в местной газете.
– Никаких учительниц! – мать была категорически против. – Дома учительствуй. Видишь, как я кручусь. Бросить работу нельзя, а здоровье подводит, не знаю, увижу ли вас взрослыми… Отец не просыхает. Сколько лет прошло, а он всё от обиды, как с ним поступили, горькую глушит. Ты одна у меня подмога.
«Подмога» не раз слышала эти неоспоримые доводы и соглашалась. И стыдилась своей мечты. Стыдилась предательства, которое уже созрело. Может быть, даже готовилась заплатить за него позже.
Железнодорожная колея обозначила конец детства. Жёсткая верхняя полка и перестук колёс перенесли меня, как электрон, с одной орбиты на другую.
Сонные улицы, вытянувшиеся вдоль широченной реки, несущей невидимую и оттого загадочную жизнь, казалось, навсегда были заворожены её мощным движением. Каким-то чудом купеческий маленький городок, стоящий на перекрестье дорог, несмотря на свирепые набеги то белых, то красных банд, отнимавших и увозивших всё в прорву, именуемую справедливостью, сохранил своё настоящее лицо.
Ладные домики с накладными резными наличниками, обнесённые палисадниками, выстроились в ровные улицы. Усадьбы радовали какой-нибудь выдумкой: мастеровитым крылечком, парадным входом, украшенным кованым вензелем, или дверью, особо обихоженной. А то попадётся дом с верандой – глазу отрада.
Некоторые хвалились своими дымоходами – их венчали затейливые флюгеры. Выделялся железный велосипедист, крутящий педали! Деревья – всё больше черёмухи да рябины – прятали горожан от зноя, под их пологом привольно разрасталась пахучая кудрявая ромашка, приятно ласкающая босые ноги летом. После чумазой шахтёрской родины местечко показалось уютным, а его уклад – подходящим.
И скоро я вообразила, будто родилась и выросла здесь, у вечно текущей реки, в доме с верандой и задорным велосипедистом-флюгером.
Музыкальные способности студенток определял учитель Павел Моисеевич. Одним он вручил скрипочки, а другим, у кого слух и чувство ритма не развиты, выдал домры. Домру я разглядывала как существо, таящее в узилище запрятанный мир порхающих звуков. Внюхивалась в исходящий от неё запах лака, дёргала за струны, выстукивала бока, заглядывала в голосник и поняла: эта штука не запоёт под моими пальцами…
Переступая порог музыкального класса, я деревенела телом, начинала мямлить, стыдясь неспособности запомнить пьеску и сыграть по нотам, сердясь на сам инструмент, упрямством своим, напоминающим мучившую в детстве козу, не желающую идти на пастбище.
Красная и потная сидела я перед своим учителем и молила… молила Бога прервать мучение. Павел Моисеевич, близоруко вглядываясь в меня, сказал однажды:
– Дитя, не переживай, это не твоя вина. У-сло-ви-я! – раздельно произнёс он, – условия существования. И петь, и рисовать, и танцевать, тем паче учить языкам следует, как только младенец сделает первый шаг. Конечно, родительское наследство никуда не денешь. Но с ребёнком надо заниматься. Эх! – выдохнул учитель горестно, – какое упущение! Ты не переживай, домру мы приручим. Поняла?
Читать дальше