Бедная мать! С этого дня она больше не улыбалась. Платья она носила теперь только черные, с лица ее не сходило выражение глубокой скорби. Себя и свое сердце она облекла в глубокий траур, который уже никогда больше не снимала… В остальном в доме Эйсетов все осталось по-прежнему. Стало только немного более мрачно, вот и все. Священник церкви Сен-Низье отслужил несколько обеден за упокой души аббата, детям из старой блузы отца выкроили два черных костюма, и жизнь, печальная жизнь, потекла по-прежнему.
Прошло порядочно времени со смерти нашего дорогого аббата, когда однажды вечером (мы уже собирались ложиться спать) я с удивлением увидел, что Жак запер нашу дверь на ключ, старательно заткнул в ней все щели и направился ко мне с торжественным и вместе с тем таинственным видом.
Нужно сказать, что после возвращения с юга в привычках нашего друга Жака произошла удивительная перемена. Во-первых, — но этому вряд ли кто поверит, — он больше не плакал или почти не плакал; во-вторых, его любовь к картонажному искусству почти совсем прошла. Маленькие горшочки с клеем время от времени еще придвигались к огню, но уже без прежнего увлечения, и теперь, когда нужна была какая-нибудь папка, приходилось молить о ней Жака чуть ли не на коленях… А картонка для шляп, уже более недели назад заказанная госпожой Эйсет, все еще не была закончена!.. Домашние этого не замечали, но я видел, что с Жаком творилось что-то странное. Несколько раз я заставал его в магазине; он разговаривал сам с собою и энергично жестикулировал. По ночам он не спал; я слышал, как он что-то бормотал сквозь зубы, потом вдруг вскакивал с постели и принимался расхаживать большими шагами по комнате… Все это было неестественно и пугало меня. Мне казалось, что Жак сходит с ума.
И в этот вечер, когда я увидел, что он запирает нашу дверь на ключ, мысль о сумасшествии снова пришла мне в голову, и на минуту мне стало страшно… Но бедный Жак не заметил моего испуга и торжественно, взяв мою руку в свои, проговорил:
— Даниэль, мне нужно сделать тебе одно признание, но прежде поклянись, что ты никогда никому об этом не скажешь.
Я сразу понял, что Жак не был сумасшедшим, и, не колеблясь, ответил:
— Клянусь тебе, Жак.
— Так вот! Ты ничего не знаешь?.. Тсс!.. Я сочинил поэму, большую поэму…
— Поэму, Жак?! Ты сочиняешь поэму, — ты!? Вместо ответа Жак вытащил из-под куртки огромную красную тетрадь, переплетенную им самим, на которой было написано его прекрасным почерком:
«Религия! Религия!»
ПОЭМА В ДВЕНАДЦАТИ ПЕСНЯХ
Сочинения Эйсета (Жака)
Это было так грандиозно, что у меня закружилась голова.
Подумайте только!.. Жак, мой брат Жак, тринадцатилетний мальчик, вечно рыдавший и возившийся с горшочками клея, Жак сочиняет поэму в двенадцати песнях: «Религия! Религия!»
И никто не подозревал этого! И его продолжали посылать с большой корзиной в руках к зеленщикам за овощами! И отец чаще, чем прежде, кричал ему: «Жак, ты осел!»
О, бедный, милый Эйсет (Жак)! С какой радостью бросился бы я вам на шею, если бы только смел! Но я не смел… Подумайте только: «Религия! Религия!» Поэма в двенадцати песнях!.. Однако справедливость заставляет меня сказать, что эта поэма в двенадцати песнях была далеко не окончена. Мне кажется даже, что готовы были только четыре первых стиха первой песни. Но вам ведь известно, что в работе этого рода самое трудное — начало, и Эйсет (Жак) имел полное основание сказать, что «теперь, когда мои первые четыре стиха… готовы, — все остальное пустяки, вопрос времени». [12] Вот они, эти четыре стиха, поразившие меня в тот вечер и переписанные прекрасным рондо на первой странице красной тетради: // «Вера! Религия! Вера! Тайна! // Чудесное слово! // Глас небесного зова! // Милость, о милость без меры!» // Не смейтесь над этими строками. Они стоили ему больших усилий.
Увы, это «остальное», которое было только «вопросом времени», Эйсет (Жак) никогда так и не мог закончить… Что поделаешь? У каждой поэмы своя судьба, и, по-видимому, судьба поэмы в двенадцати песнях «Религия! Религия!» заключалась именно в том, чтобы в ней никогда не было этих двенадцати песен! Несмотря на все свои усилия, поэт так и не пошел дальше первых четырех стихов. В этом было что-то роковое. В конце концов несчастный мальчик, потеряв терпение, послал свою поэму к черту и отпустил на все четыре стороны свою Музу (в то время еще говорили: Муза). В этот самый день возобновились его рыдания и маленькие горшочки с клейстером снова появились перед огнем… А красная тетрадь?.. У красной тетради тоже была своя судьба. «Я отдаю ее тебе, — сказал мне Жак. — Сделай с ней все, что тебе вздумается…» И знаете, что я с ней сделал? Я исписал ее своими стихами, черт возьми, — стихами Малыша! Жак заразил меня своим недугом.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу