Когда я сказал, что Россия, измученная войной и революцией, не хочет опытов над живым своим телом, он пожал плечами и проговорил с усмешкой:
– Да, я тоже думаю, что коммунизм не доставляет этой стране большого удовольствия.
– Но если вы ошибаетесь? Если все, что вы делаете, утопия?
– Вот для этого-то мы и производим опыт.
Я бы спросил любого французского, английского или итальянского социалиста, с такою страстью требующего от своего правительства невмешательства в русские дела, что бы он сделал, если бы к его родной матери пришел господин в очках и, сообщив, что ему нужно открыть какую-то там связку или железу, стал резать живот у бедной женщины и копаться в нем во имя человечества? А вы бы, мой английский, французский, итальянский товарищ-социалист, смотрели бы на эту возню спокойно, во имя человечества? Нет, – я думаю, что вы бы побежали за полицейским при одном появлении господина в очках.
Я знаю, – потому что видел и пережил это, – что большевики, не задумавшись ни на секунду, согласились бы во имя какой-нибудь третьей или четвертой главы, или даже, на плохой конец, примечания, в будущем томе «Великой Истории Коммунистического Движения» уничтожить все население России. Такое происшествие было бы отмечено ими как печальный и в будущем маложелательный случай в общем ходе революции, на спасение и углубление которой они такими лисьими голосами призывают европейский пролетариат.
Я вспоминаю одно место из Достоевского, в «Братьях Карамазовых», когда Иван Карамазов, сидя в трактире с братом своим Алешей, спрашивает его, – согласился ли бы он, Алеша, для счастья всего человечества, для будущего золотого века, – если бы это, скажем, нужно было, – замучить маленького ребеночка, всего только одного ребеночка замучить до смерти, и только? Согласился ли бы он для счастья всего человечества в жертву принести эти детские муки?
На это Алеша твердо, глядя брату в глаза, отвечает:
– Нет!
Большевики говорят:
– Да!
Но кто им дал это право? И почему мы должны преклонить голову перед этим правом? Даже если бы мы, скажем, были уверены, что они дадут счастье какому-нибудь десятому или пятнадцатому поколению, мы твердо должны сказать:
– Прочь окровавленные руки от матери моей!
ТОРЖЕСТВУЮЩЕЕ ИСКУССТВО [232]
Один из козырей, чем большевики щеголяют перед Европой, – это процветание искусства в советской России. Ныне искусство – достояние всего народа. Все произведения искусства принадлежат государству. На приобретение их и на создание музеев и летучих, для провинции, выставок правительство ассигновывает огромные суммы. Устройство республиканских праздников поручено коллегии художников. В школах проведена свобода преподавания и свобода обучения.
Путь восьмивекового рабства кончен. Искусство служило королям и меценатам, подделывалось под развращенный вкус дворянского сословия и окончательно попало в золотое рабство к сытой и тупой буржуазии. Искусство вырождалось, становилось забавой. Свобода была ему нужна как воздух.
И вот советское правительство объявляет, что искусство свободно, что за искусством оно признает все его могучее влияние на жизнь и культуру и уничтожает материальную зависимость между творцом и потребителем, но...
Вот тут-то, в сущности, и начинается большевизм... С этого «но»! В этих «но» весь их перец, все сверхчеловечество. Большевики не пытаются создавать новое, сотворить идею жизни. Они поступают проще (и их поклонникам это кажется откровением) – они берут готовую идею и прибавляют к ней свое «но». Получается грандиозно, оригинально и, главное, кроваво.
Да здравствует всеобщая справедливость! Но семьи тех, кто сражается против большевиков, – старики, жены, дети, должны быть казнены, а те, кто не желает работать с советским правительством, – уничтожены голодом.
Да здравствует самоопределение народов! Но донских казаков мы вырежем, малороссов, Литву, финнов, эстов, поляков, всю Сибирь, армян, грузин и пр. и пр. вырезать, потому что они самоопределяются, не признавая власти Советов.
Это «но» – роковое и необычайно характерное. Большевики не знают содержательного «да» или сокрушающего и в своем сокрушении творческого «нет» первой французской революции. У них – чисто иезуитское, инквизиторское уклонение – «но», сумасшедшая поправка. Словно – один глаз открыт, другой закрыт, смотришь на лицо – оно повертывается затылком, видишь – человеческая фигура, а на самом деле кровавый призрак, весь дрожащий от мерзости и вожделения.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу