Кум Моска покачивал головой, когда она проходила мимо, и отворачивался, горбясь, точно от тяжести.
— Вы не сочли меня достойным этой чести! — сказал он ей, наконец, когда не мог уже больше вытерпеть, и когда сердцу его стало еще тяжелее, чем спине. — Я не достоин услышать, что мне скажут — да!
— Нет, кум Альфио, — ответила Мена, чувствуя, как к горлу ее подступают слезы. — Клянусь этой чистой душой, которую держу на руках! Это не потому. Но я уже не могу выйти замуж.
— Почему вам уже не годится выходить замуж, кума Мена?
— Нет, нет! — повторяла кума Мена, чуть не плача. — Не заставляйте меня говорить вам, кум Альфио. Не заставляйте говорить! Если я теперь выйду замуж, люди снова станут толковать про мою сестру Лию, потому что после того, что случилось, никто не решился бы жениться на одной из Малаволья. Вы первый будете раскаиваться. Оставьте меня, потому мне уж не к лицу выходить замуж, и успокойте ваше сердце.
— Вы правы, кума Мена! — ответил кум Моска, — об этом я не подумал. Проклятая судьба, которая послала столько несчастий!
Так кум Альфио успокоил свое сердце, а Мена, как будто и у нее было спокойно на сердце, продолжала носить на руках племянников и убирать мансарду на тот случай, если бы возвратились другие, тоже родившиеся здесь, — как будто они отправились путешествовать с тем, чтобы вернуться обратно! — замечал Пьедипапера.
Между тем хозяин ’Нтони отправился в то дальнее путешествие, дальше Триеста и Александрии в Египте, из которого уж не возвращаются; если случайно упоминалось его имя в беседе, когда они отдыхали, подсчитывая, сколько заработали за неделю, и строили планы на будущее, сидя в тени кизилевого дерева или с тарелкой на коленях, — сразу умолкала болтовня, и всем казалось, что они видят перед собой бедного старика, как видели его в последний раз, когда пришли навестить его в этой огромной комнате с рядами кроватей, так что приходилось отыскивать его, чтобы найти, а дед, как душа в чистилище, ждал их, уставившись глазами на дверь, хотя почти ничего и не видел, и начинал их ощупывать, чтобы убедиться, что это они, и потом больше ничего не говорил, хотя по лицу его было видно, что ему много надо сказать, и сердце щемило от страдания, которое отражалось на его лице и которого он не мог высказать словами. Когда позднее они рассказали ему, что дом у кизилевого дерева выкупили и снова хотят увезти его в Треццу, он отвечал — да! да! глаза его заблестели, и он почти сложил рот в улыбку, — в улыбку людей, которые больше уже не улыбаются или улыбаются в последний раз, и улыбка эта вонзается вам в сердце, как нож. И так случилось, что, когда в понедельник Малаволья, на повозке кума Альфио, вернулись за дедом, они уже не застали его.
Вспоминая все это, забывали про ложку в тарелке и думали, и думали обо всем, что случилось в прошлом и что казалось темным-темным, точно происходило в тени кизилевого дерева.
Приходила ненадолго с прялкой двоюродная сестра Анна посидеть у соседок; у нее уже были белые волосы, и она говорила, что забыла, как и смеются, потому что ей некогда было быть веселой со всей этой семьей на плечах и с Рокко, которого целые дни приходилось искать повсюду — и на улицах, и перед трактиром, и гнать домой, как отбившегося теленка. В семье Малаволья тоже было двое отбившихся; Алесси ломал себе голову над вопросом, где они могут быть, там, на этих дорогах, выжженных солнцем и белых от пыли, если, спустя столько времени, не могут вернуться на родину.
Однажды вечером, в поздний час, за дворовой калиткой залаяла собака. Сам Алесси пошел открывать и не узнал ’Нтони, с плетеным мешком подмышкой вернувшегося домой, — так он изменился, был покрыт пылью и оброс длинной бородой. Когда он вошел и сел в уголок, ему почти даже не смели радоваться. Он казался уже не тем, что прежде, и водил глазами по стенам, как будто никогда их не видел; даже собака лаяла на него, потому что не знала его. Ему поставили на колени чашку, потому что он был голоден и хотел пить, и он молча, уткнувшись носом, съел похлебку, которую ему дали, как будто у него неделю и крошки не было во рту; но остальные не чувствовали голода, — так у них сжималось сердце. Потом, утолив голод и кое-как отдохнув, ’Нтони взял свой мешок и встал, чтоб уйти.
Алесси ничего не смел ему сказать, — так брат его изменился. Но, видя его снова с мешком, Алесси почувствовал, как у него сильно забилось сердце, а Мена растерянно спросила его:
— Ты уходишь?
— Да! — ответил ’Нтони.
Читать дальше