Он помнил радость, которую испытывал с ними, и помнил ссоры. Они всегда выбирали для ссор лучшие места. И почему они вечно затевали перепалку, когда он чувствовал себя на вершине блаженства? Он никогда не писал об этом – поначалу не хотел никому причинять боль, потом думал, что есть и другие темы. Но он считал, что рано или поздно обязательно об этом напишет. Он столько должен был написать. Он видел, как меняется мир, не только события – хотя и стал свидетелем многих и наблюдал за людьми, – но едва заметные перемены; он помнил, какими были люди в разное время. Он был там, видел все это и должен был об этом написать; но теперь не напишет.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она. Она уже помылась за палаткой.
– Нормально.
– Быть может, поешь?
За ее спиной он увидел Моло со складным столиком и другого мальчишку с тарелками.
– Я хочу работать, – сказал он.
– Съешь немного бульона, он поддержит силы.
– Я умру сегодня, – ответил он. – Силы мне больше не понадобятся.
– Пожалуйста, Гарри, не драматизируй, – попросила она.
– Принюхайся. Гниль поднялась до середины бедра. К черту бульон. Моло, принеси виски с содовой.
– Пожалуйста, съешь бульон, – мягко попросила она.
– Ладно.
Бульон был слишком горячим. Он подождал, пока чашка остынет, а потом выпил его одним глотком, не поперхнувшись.
– Ты добрая женщина, – сказал он. – Не обращай на меня внимания.
Она смотрела на него, и ее лицо словно сошло со страниц «Спур» и «Таун-эн-кантри», разве что немного обрюзгшее от алкоголя, немного подурневшее от распущенности, но «Таун-эн-кантри» никогда не показывали эти упругие груди, и крепкие бедра, и щедрые на легкую ласку руки, и глядя на нее, на ее знакомую, добрую улыбку, он вновь почувствовал приближение смерти. На этот раз – будто дуновение ветерка, от которого мерцает свеча и разгорается пламя.
– Пусть принесут для меня сетку и повесят на дерево, а потом подбросят дров в костер. Сегодня я не собираюсь в палатку. Оно того не стоит. Ночь ясная, и дождя не будет.
Значит, вот так умирают, в неразборчивом шепоте. Больше никаких ссор. Это он обещает. Ему предстоит то, чего он никогда прежде не испытывал, и он не собирается испортить это событие. Хотя кто знает. Он всегда все портит. Но, может, не в этот раз.
– Ты, случаем, не умеешь писать под диктовку? – спросил он.
– Я никогда этому не училась, – ответила она.
– Ничего страшного.
Конечно, у него не было времени, хотя, казалось, можно уместить все в один абзац, если правильно подобрать слова.
На холме над озером стоял беленный известкой бревенчатый дом. На столбике у двери висел колокольчик, чтобы созывать к столу. За домом тянулись поля, а за полями – лес. Аллея черных тополей спускалась от дома к пристани. Мыс тоже порос тополями. Дорога шла краем леса и уводила в холмы, и вдоль этой дороги он собирал ежевику. Потом бревенчатый дом сгорел, а вместе с ним все ружья, что висели на подставках с оленьими копытцами над камином. Приклады обуглились, и стволы и заполненные расплавленным свинцом магазины лежали на груде пепла, из которого приготовили щелок для огромных железных мыльных котлов. Дедушка не разрешал играть с этими ружьями. Они по-прежнему принадлежали ему, а новых он так и не купил. И больше не ходил на охоту. На прежнем месте построили новый дом, из досок, и побелили его; с крыльца были видны тополя и озеро за ними, но ружей больше не было. Дула ружей, что висели на оленьих копытцах на стене бревенчатого дома, лежали на куче пепла, и никто к ним не прикасался.
После войны мы арендовали в Шварцвальде форелевый ручей. Добраться до него можно было двумя способами. Можно было спуститься из Триберга в долину, пройти по белой дороге в тени деревьев и свернуть на боковую дорожку, которая взбиралась на холмы, шла мимо множества небольших ферм с массивными шварцвальдскими домами и в конце концов пересекала ручей. Здесь мы рыбачили поначалу.
А можно было вскарабкаться по крутому склону на край леса и шагать по макушкам холмов, поросших соснами, пока не выйдешь на луг, за которым был мостик. Березы стояли по берегам ручья, узкого, прозрачного и стремительного, с заводями под корнями деревьев. У владельца гостиницы в Триберге сезон удался на славу. Нам здесь очень нравилось, и все мы были хорошими друзьями. На следующий год началась инфляция, заработанных денег не хватило, чтобы открыть отель, и хозяин повесился.
Все это можно продиктовать, но нельзя продиктовать площадь Контрэскарп, где цветочницы красили цветы, и краска стекала на мостовую к автобусной остановке, к старикам и старухам, вечно пьяным от вина и скверного бренди; нельзя продиктовать детей с сопливыми от холода носами; и запах немытых тел, нищеты и алкоголизма в «Кафэ дэ Амату»; и шлюх, живших над «Баль мюзет». Консьержку, принимавшую в своем чулане парижского жандарма, и его брошенный на стул шлем с плюмажем из конского волоса. Квартиросъемщицу напротив, чей муж был велогонщиком, и ее радость тем утром в кафе-молочной, когда она открыла «Эль ото» и увидела, что он занял третье место в Пари-тур, своей первой крупной гонке. Она покраснела, засмеялась, расплакалась и убежала наверх с желтой спортивной газетой в руке. Муж хозяйки «Баль мюзет» был таксистом, и когда ему, Гарри, потребовалось успеть на ранний самолет, муж разбудил его стуком в дверь, и они выпили на дорожку по стакану белого вина за оцинкованной барной стойкой. Тогда он знал соседей по кварталу, потому что все они были бедны.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу