Здоровье Григория поправилось. Он вынес тяжелую горячку и встал, несмотря на все, так сказать, благоприятные условия к переселению в лучший миръ как-то: скверное помещение, дурную пищу и отсутствие необходимых лекарств… "Отвалялся!" - говорит о нем наша кухарка, и это слово я нахожу очень уместным и верным. Однако ж, он еще так слаб, что не может исполнять своей обязанности, и я до сих пор занимаю его место. Бог с ним, пусть поправляется! Мне приятно думать, что мои хлопоты доставляют ему покой.
Передняя и гостиная моего наставника снова оживлены присутствием известных личностей… Не знаю, как их точнее назвать… просителями, посетителями или гостями, - право, не знаю. Иной вовсе ни о чем не просит: скажет только, что сын его прозывается Максим Часов-ников, а он, отец его, принес вот пару гусей, и это короткое объяснение закончит глубочайшим поклоном: "Извините, что, по своей скудости, не могу вас ничем более возблагодарить". Ему ответят: "Спасибо". Место удалившейся личности заступает другая, которая подобострастно склоняет свою лысую голову и робко и почтительно протягивает мозолистую руку, из которой выглядывает на божий свет тщательно сложенная бумажка. "Осмеливаюсь вас беспокоить, благоволите принять…" - "Напрасно трудились. Впрочем, я не забуду вашего внимания", - равнодушно говорит Федор Федорович и в свою очередь протягивает руку. Он делает это так естественно, как будто о бумажке тут нет и помину, а просто пожимается рука доброму знакомому при словах: "мое почтение! как ваше здоровье?" Мое присутствие нисколько не стесняет моего наставника; и как же иначе? Все это дело обыкновенное, не притязательное: хочешь - давай, не хочешь - не давай, по шее тебя никто не бьет. Притом мнение ученика (если, сверх всякого чаяния, он осмелился иметь какое-либо мнение) слишком ничтожно. Иногда меня забавляет нелепая мысль: что, думаю я, если бы в одну прекрасную минуту я предложил моему наставнику такой вопрос: в какую силу принимаются им все эти приношения, и указал бы ему на разное яствие и питие? Мне кажется, весь, с ног до головы, он превратился бы в живой истукан, изображающий изумление, и - увы! - потом разразились бы надо мною молния и громы…
С наступлением сумерек передняя опустела. Я вошел в свою комнату и взялся за книгу.
- Василий! - крикнул Федор Федорович.
- Что вам угодно?
- Прибери эти бутылки под стол… знаешь, там - в моем кабинете, а гусей отнеси в чулан, запри его и ключ подай мне.
Я все исполнил в точности и снова взялся за свое дело, а мой наставник в ожидании ужина занялся игрою с своим серым котенком. За ужином, между прочим, он спросил меня:
- Что ты теперь читал?
Этот часто повторяемый вопрос, ей-богу, мне надоел.
- "Слова и речи на разные торжественные случаи", -
отвечал я, удерживая улыбку, потому что бессовестно лгал: я читал, по указанию Яблочкина, перевод "Венецианского купца" Шекспира, напечатанный в "Отечественных записках", а "Слова и речи" лежали и лежат у меня на столе, служа своего рода громоотводом.
- Это хорошо. Однако ты любишь чтение!
- Да, люблю.
Он обратился к кухарке: "Завтра к обеду приготовь к жаркому гуся. Сало, которое из него вытопится, слей в горшочек и принеси сюда. Мы будем есть его с кашею".
Авось хоть теперь Федор Федорович успокоится, думал я, ложась на свою кровать и продолжая чтение "Венецианского купца". Но за стеною еще слышалась мне протяжная зевота и полусонные слова: "Господи, помилуй! что это на меня напало?.." И вот я пробегаю эти потрясающие душу строки, когда жид Шейлок требует во имя правосудия, чтобы вырезали из груди Антонио фунт мяса. По телу пробегает у меня дрожь, на голове поднимаются волосы…
- Василий! Василий! Или ты не слышишь? - раздается за стеною громкий голос моего наставника.
- Слышу! - отвечал я с тайною досадою, - что вам
угодно?
- Ты куда положил гусей?
- В чулан.
- Да в чулане-то куда?
- На лавку!
- Ну, вот, я угадал. Это выходит на съедение крысам. Возьми ключ и все, что там есть, гусей и поросят, развешай по стенам. Там увидишь гвозди. С огнем, смотри, поосторожнее.
И положил я Шекспира и пошел развешивать гусей и поросят. Не правда ли, хорош переход?..
Наша семинария опять закипела жизнью, или, по резкому выражению Яблочкина, шестисотголовая, одаренная памятью, машина снова пущена в ход. Все это прекрасно, нехорошо только то, что стены классов, стоявших несколько времени пустыми, промерзли и покрылись инеем, а теперь, согретые горячим дыханием молодого люда, заплакали холодными слезами. Пусть плачут! От этого не будет, легче ни им, ни тем учащимся толпам, которые приходят сюда в известный срок и в известный срок, в последний раз, уходят и рассыпаются по разным городам и селам.
Читать дальше