В те времена ее почти нигде не принимали. Месяца полтора она бывала у женщин блистательных, вроде герцогини Германтской, но вообще ей волей-неволей пришлось удовольствоваться потомками славных, но захудалых родов, у которых Германты перестали бывать. Она воображала, что ее сочтут за вполне светскую даму, если она будет называть громкие имена людей, которых почти нигде не принимали, своих приятелей. Герцога Германтского, решавшего, что эти люди постоянно ужинают у него, мгновенно пронизывал трепет восторга, как человека, попавшего в знакомые места, после чего слышалось обычное его восклицание: «Да ведь это же родственник Орианы! Мне ли его не знать! Живет он на улице Вано. Мать его – урожденная д'Юзе». Послице ничего иного не оставалось, как признаться, что некто, о ком она завела речь, принадлежит к более мелкой породе животных. [481]
Она пыталась установить хотя бы не непосредственную связь между своими друзьями и друзьями герцога Германтского. «Я понимаю, кого вы имеете в виду. Нет, он не из тех, но они в родстве». Эта фраза злосчастной послицы, звучавшая как сигнал к отступлению, тут же испускала дух. Герцог, разочарованный, говорил: «Ну, тогда я не знаю, кто это такое». Послица ничего на это не отвечала, потому что эти самые «родственники» не состояли даже в отдаленном родстве с теми, о ком думал герцог. Потом опять выбивался словесный поток герцога: «Да ведь это же родственница Орианы!» – казалось, что эти слова нужны были ему, как некоторые удобные эпитеты, образующие в гекзаметре лишний дактиль или спондей, нужны были латинским поэтам.
Как бы то ни было, вскрик: «Да ведь это же родственница Орианы!» – показался мне вполне естественным, когда речь зашла о принцессе Германтской, потому что она действительно была очень близкой родственницей герцогини. Послица, как видно, ее не любила. Она сказала мне шепотом: «Она глупа. Да и совсем не так уж хороша собой. Это только одни разговоры. Словом, – добавила она с видом задумчивым, неприязненным и решительным, – она мне крайне несимпатична». Но часто родственные связи простирались гораздо шире: герцогиня Германтская почему-то считала необходимым именовать «тетями» особ, с которыми у нее были общие предки не ближе, чем при Людовике XV, – так миллиардерши, которым в те времена, когда знати пришлось туго, удалось выскочить за принцев, чей прапрадед, как и прапрадед герцогини Германтской, был женат на дочери Лувуа, [482]по-детски радовались возможности, в первый раз попав в дом к Германтам, впрочем, особого гостеприимства по отношению к ним не проявлявшим, но зато потом не без удовольствия перемывавшим этим самым миллиардершам все косточки, называть герцогиню Германтскую «тетей», поневоле отвечавшую на это обращение матерински нежной улыбкой. Но меня не очень занимало, какое значение придают герцог Германтский и де Монсерфей «происхождению»: в разговорах, которые они вели об этом между собой, я искал для себя поэтического наслаждения. Сами того не подозревая, они мне его доставляли, как доставили бы землепашцы или моряки, говоря об обработке земли или о прибоях – явлениях, с которыми они были до того тесно связаны, что уже не замечали их красоты, между тем как я обратил бы на нее особое внимание.
Иной раз имя заставляло вспомнить не о каком-нибудь славном роде, но об известном событии, о какой-нибудь знаменательной дате. Когда я узнал от герцога Германтского, что мать графа де Бреоте – урожденная Шуазёль, а бабушка – Люсенж, то воображение нарисовало мне под его самой обыкновенной рубашкой с простыми жемчужными запонками кровоточащие в двух хрустальных шарах две высочайшие святыни: сердце герцогини де Прален; [483]и сердце герцога Беррийского [484]другие реликвии скорее будили чувственность: длинные тонкие волосы г-жи Тальен. [485]или графини де Сабран [486]
В иных случаях перед моим мысленным взором возникали не просто реликвии. Осведомленный лучше жены о своих предках, герцог Германтский хранил воспоминания, которые придавали его речи украшавшее ее сходство со старым домом, где нет, правда, великих произведений искусства, но где полно подлинников, посредственных и все же производящих впечатление, в общем, придающих всему дому внушительный вид. На вопрос принца Агригентского, почему принц X, говоря о герцоге Омальском, назвал его дядей, герцог Германтский ответил: «Потому что брат его матери, герцог Вюртембергский, был женат на дочери Луи-Филиппа, [487]». Тут перед моим мысленным взором возник драгоценный ларец вроде тех, какие расписывали Карпаччо и Мемлинг [488]ларец, в первом отделении которого была изображена принцесса на свадьбе своего брата герцога Орлеанского, в простом летнем платье, каковое ее одеяние должно было показать, что она недовольна тем, что сватов, которых заслал к ней принц Сиракузский, не приняли, а в другом отделений – рождение ее сына, герцога Вюртембергского (родного дяди принца, с которым я только что ужинал), в замке «Фантазия», [489]не менее аристократическом, чем иные семьи. В стенах таких замков, переживающих не одно поколение, перебывал целый ряд исторических лиц. В этом именно замке живут рядышком воспоминания о маркграфине Байрёйтской, [490]другой принцессе с фантазиями (сестре герцога Орлеанского), которой, как говорят, очень нравилось название замка ее мужа, о баварском короле, [491]и, наконец, о принце X, который как раз теперь просил герцога Германтского посылать ему письма в этот замок, который он получил в наследство и который отдавал взаймы только на время представлений вагнеровских опер принцу де Полиньяку [492]еще одному очаровательному «фантасту». Когда герцог Германтский, чтобы объяснить, с какой стороны он приходится родственником виконтессе д'Арпажон, взбирался так высоко и так просто, не держась руками, по горной цепи трех, а то и пяти поколений и добирался до Марии-Луизы. [493]и Кольбера, то каждый раз все повторялось сызнова: большое историческое событие он дорогой переодевал, искажал, втискивал в название поместья или в имя женщины, так окрещенной потому, что она внучка Луи-Филиппа и Марии-Амелии, которые в данном случае представляли интерес не как французские король и королева, а только как дед и бабка, оставившие такое-то наследство. (Из словаря имен, упоминаемых Бальзаком, который, по другим причинам, уделяет внимание крупнейшим историческим фигурам в зависимости от того, какое отношение имеют они к «Человеческой комедии», явствует, что Наполеону отведено в ней куда более скромное место, чем Растиньяку, да и это скромное место отведено ему только потому, что он беседовал с девицами де Сен-Синь [494]) Вот как аристократия в громоздком здании с редкими окнами, пропускающими мало света, здании, в котором не чувствуется полета, но зато чувствуется та же непробиваемая, незрячая мощь, что и в романской архитектуре, замыкает, замуровывает, оскучняет всю историю.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу