Чуть погодя он вспомнил про рисовую запеканку. Потрогал миску – она слегка нагрелась. Сняв миску с чайника, плеснул в нее горячей воды, помешал, размял запеканку ложкой. Потом подлил воды в заварочный чайничек, помешивая пальцем затхлые, перестоявшиеся чаинки. И наконец налил чай в чашку, чуть забелил его молоком, подсластил половиной ложки сахара. И понес чашку с чаем и тарелку с половиной запеканки наверх.
Жена лежала в той же позе, в какой он ее оставил. С этой стороны снег густыми белыми хлопьями бился в окна. Одевал нетронутой пеленой крыши и деревья, отбрасывал на красное дерево отливающие серебром блики.
Гримшо потянулся поставить запеканку и чай на георгиан-ский об одной ножке столик, но спохватился и поставил на пол. Жена слабо заворочалась в постели, попыталась подняться, губы у нее были совсем белые, запавшие; Гримшо помог ей сесть, потом подал чай и запеканку.
– Тебе пособить? – спросил он.
– Не надо, – сказала она. – Иди побыстрей вниз, не то твоя запеканка простынет.
– Доктор скоро придет, вот разве что снег его задержит, – сказал Гримшо.
Снова протиснулся между нагромождений мебели и спустился вниз. В кухне сел, пообедал с газеты тем же, чем и жена: еле теплой, разбавленной водой запеканкой, запивая ее затхлым, перестоявшимся чаем. Что ей гоже, думал он, гоже и мне. Да, они все делили пополам. Всегда и все делили пополам. И всегда так будет.
Он наскоро проглотил запеканку, глядя на стремительно несущийся за окном снег. Еда мало что значила в его жизни. Он давно забыл, что такое есть вкусно. Она никогда не умела стряпать, но теперь это и вовсе не имело значения. В старости много есть не надо и вообще немного надо. Они прожили в этом доме уже лет сорок, хотя поженились далеко не молодыми, и мало-помалу обросли как многочисленным, только что бессловесным, потомством – мебелью. Все их деньги и забирала мебель, и давала она же. Поначалу Гримшо понемногу плотничал – подрабатывал вечерами, чиня кой-какую мебель для заказчиков. И мало-помалу мебель завладела им, засосала его, как пьянство, а там и превратилась во всепоглощающую страсть. И вот он бродил по дому, гладил трепетными пальцами красное, грушевое дерево, орех, дуб; подолгу пожирал мебель выпученными глазами, горевшими ревностью чуть ли не поэтического свойства. Он приходил в бешенство, если на мебели появлялась царапина или зазубрина.
Безумие собственничества не обошло и ее, ту, наверху, – он никогда не называл ее иначе, кроме как «она». Она помешалась на фарфоре и стекле – и парадную гостиную, прихожую, гостевые спальни, где никто никогда не гостил, уставили ломившиеся от фарфора буфеты и горки, к которым ни у кого не было, а теперь и не будет ключа, потому что никто не переступал порог их дома, если не считать врача. Гримшо и она жили одиноко. Ничего другого они и не желали. Они блаженствовали в одиночестве, на хлебе с чаем и рисовой запеканке, в окружении бессловесного мебельного потомства и бесчисленных фарфоровых сервизов, неувядаемо цветущих в темных недрах буфетов и за неотпиравшимися дверцами горок, подобно бессмертникам.
Гримшо уже приканчивал запеканку с чаем, когда открылась, закачалась массивная парадная дверь, и на лестнице раздались торопливые шаги.
Гримшо знал, что это пришел доктор. Он утер рот рукой и тоже направился вверх по лестнице, шел вслед постепенно уменьшавшимся хлопьям снега по газетам, настеленным на ярко-красной дорожке. В спальне на краешке кровати пристроился доктор с фонендоскопом в ушах. Он вытянул трубку из ушей и, едва Гримшо переступил порог, обернулся поглядеть на него.
– Здесь необходимо затопить. Я же еще вчера сказал вам об этом.
– Она говорит, ей вроде не холодно.
– Неважно, что она говорит. Сегодня температура упала и, судя по всему, упадет гораздо ниже, – сказал доктор. – Здесь необходимо срочно затопить.
Гримшо промолчал.
– И еще. Вашей жене давно пора обеспечить надлежащий уход.
– Ей чужие в доме ни к чему, – сказал Гримшо.
– И это опять же неважно. А как у вашей жены насчет родственников?
– Какие там родственники! У нее только и есть что сестра. И она к нам сроду не приходила.
– Ну а узнай она о болезни вашей жены, она ведь не отказалась бы прийти?
– Навряд.
– Тогда уговорите ее прийти. А если не сумеете, непременно сообщите мне, и я пришлю к вам опытную сиделку. Принудить вас я, разумеется, не могу, но…
Доктор поднялся, убрал фонендоскоп в саквояж. Женщина на кровати не шелохнулась, и Гримшо, пожирая ее глазами в надежде, а вдруг она как-то выразит свое согласие или несогласие с доктором, оставил его слова без ответа.
Читать дальше