У старика нашли много разных книг, мелко исписанные тетради-дневники, антикварные мелочи и — клетку с попугаем, на которой приколота была вырезанная лобзиком дощечка с надписью: «Домик Карла».
Карл понравился Марфе Васильевне, и она уплатила за него требуемые казной деньги. Сначала он тосковал и сидел молчаливо, подвернув голову под крыло, в своем «домике» и посетители кафе мало обращали на него внимания.
Но память у птицы — короче кошачьего зевка, и попугай скоро забыл старого настройщика роялей, научившего его человеческой речи, и дерзко и неожиданно всегда вбрасывал ее картавыми и горбатыми камешками в зыбь и гул разговоров посетителей кафе.
Иногда попугаевы слова были непонятны собравшимся здесь людям, потому что Карл, неизвестно что вспомнив из учения прежнего хозяина, выкрикивал вдруг какую-нибудь фразу на чуждом булынчужанам языке, и если присутствовала случайно при том бывшая полковничья дочь и жена -Марфа Васильевна, она с улыбкой поясняла:
— У!… Наш Карл заговорил по-французски…
Но сама Марфа Васильевна так же не понимала этого языка, как и неискушенные в знаниях булынчужане.
Она решила научить Карла чему-нибудь, что могло бы еще более оправдывать его пребывание в кафе, и вскоре попутай, получая кусочек сахара, орал два раза подряд на весь зал:
— Привет дорогим гостям «Марфы»…
Но успех попугая делили также и музыканты: булынчужане, кроме махорки и лесных складов, любили еще и музыку.
И как только зажигали в «Марфе» электричество, скрипач Турба вынимал из футляра свою скрипку и канифоль, натирал ею смычок с маленькой перламутровой запонкой у ручки, наклонял к скрипке — оттопыренным ухом вперед — узенькое и маленькое, как детская игрушка-колотушка, лицо и водил по ней, проверяя, налаженным смычком — заботливым хозяином четырех послушных струн.
Это означало, что пианистка и Исаак Моисеевич «должны приготовиться»: вместо неразговорчивого Турбы — говорил его смычок.
Исаак Моисеевич тоже вынимал из чехла свою виолончель, садился, расставив широко ноги, справа от пианино, тоже крякал своим смычком, а Елена Ивановна открывала крышку пианино и проверяла, все ли ноты принесла с собой.
Скрипач Турба — «старший» в этом маленьком оркестре: он устанавливает очередь в репертуаре, он играет вещи в зависимости от того, кто их будет слушать. Если за столиком много военных или парней с расстегнутым воротом и эмалевым значком на ситцевой рубахе, Турба, чтобы не сорвался голос, тихонько кивнет, подбросив на лоб черненькие скобки своих коротеньких игрушечных бровей:
— Красного генерала… Ну!
И зашагает по «Марфе» буденовская песня, и начнут присутствующие сначала тихонько, а потом все громче подпевать музыкантам, — выхлюпнется на Херсонскую — через раскрытые окна — легко подхваченная ею песенная удаль: остановятся у окон прохожие, чувствуют себя бодрей разгуливающие по улице проститутки и кокетливые булынчугские барышни, и веселей станет скучающему на посту молодому милиционеру…
Но чаще всего играют в «Марфе» грустные песенки и танцы: и модный шимми, просочившийся в Булынчуг, и русские «Кирпичики» или «Шарабан» одинаково волнующе-печально исполняются маленьким оркестром скрипача Турбы.
Только рыжий виолончелист Исаак Моисеевич идет иногда на разлад с интимно-унылым голосом скрипки и подыгрывающим ей пианино: в моменты так любимого Турбой мягкого «пиано» Исаак Моисеевич вдруг не выдерживал его до конца и бравурным и упругим мазком своего смычка, точно протестуя, подавал свой гневный голос.
Тогда шарахнутся в сторону непослушного виолончелиста черные кукольные глаза с тихим презрением и досадой, и, когда перестают уже музыканты играть, скажет Турба, волнуясь: — Вы не понимаете музыки, Исаак Моисеевич! Ей-богу!…
— Вы ее понимаете, да? — обижается рыжий виолончелист.
— Я ее понимаю, чтоб вы-таки знали. Тут ведь тоска: «лет пятнадцати горемычная…» — вы понимаете?… Си бемоль… си бемоль!… Такая тонкая, я вам говорю, тонкая, нежная ниточка, -вы ее держите на смычке, — так держите же до конца, Исаак Моисеевич! Так нет! Вы лезете на какой-то канат… Вы не понимаете музыки, Исаак Моисеевич… я это вижу…
— Ай-ай-ай, какой учитель мне нашелся!…
— Вам это неприятно, но нашелся! — хочет уже закончить разговор Турба.
— Но я вам не ученик, имейте в виду… Что вы все время делаете, — вы хоть чувствуете, а? Вы вашим вечным «пианиссимо» — ни к селу ни к городу эта ваша манера! — вы не даете дыхания и голоса музыке. Это самое си бемоль вы втягиваете в себя, будто это воздух, — а струны — хорошие-таки легкие! Что, нет? Втянули и не выпускаете. И хотите, чтоб я то же самое делал… Я не могу. Я, что называется, чуть не задохнулся… Что я — рыжий, чтоб не понимать глупости?! — забудет вдруг Исаак Моисеевич о цвете своих волос.
Читать дальше