— Я был таким шорником, что во всей Гродненской губернии такого не было! — не утерпел Шлёмка.
— Ну, нет… Наверно, еще были такие, — мягко улыбнулись близорукие, освобожденные от очков глаза. — Не в этом дело, Шлема. Когда человеку не верят, его не могут любить. Его не признают равным себе. А почему так смотрят на нас… а? Потому, чтобы ты знал, что у многих — ох, у скольких! — нет уважения к другому человеку, не тактичные они люди, Шлема… Сердца много и языка у каждого еврея. Слишком много. Ты понял, что я говорю? Я приехал сюда со своей семьей, я голодал и мучился, как весь народ, как все люди… И я думал так: это все-таки свобода для меня, для моей семьи. Раз у всех одинаковая жизнь, — значит, все равны, а потом… а теперь…
Он досадливо махнул рукой и замолчал на минуту.
— Значит, я говорю-таки правду. Э-э, Шлёмка знает, что он говорит! Тьфу на их голову!… — азартно плюнул нищий, -т Э, нет. Все их горе в том, что большевики-таки не позволяют устраивать погромы. Так я-таки за большевиков! И я каждому буду говорить это… своему «барину» на углу нарочно скажу вот это самое… И если он мне еще раз скажет: «жид» — я позову милицию… его арестуют.
Эля укоризненно покачал головой:
— Не надо. Наоборот, Шлема. Не так совсем. Не надо никогда злить человека. Не надо. Нужно со всеми иметь хорошие отношения. Не нужно ссориться… нужно уступать всегда там, где только можно. Так надо, — и все, все изменится, и лучше станет наша жизнь. Не противоречь, — и все будет хорошо. Ой, если бы ты знал, что такое есть тактичность! Это такой клад… Враждебность, Шлема, и подозрительность не разжигай, — нет. Потуши их тактичностью, кротостью потуши… Пускай видят, что ты совсем не нахал, не вор, не мошенник… что ты такой же, как все… И главное, — сам никогда не делай никакого различия…
— А у человека гордость может быть? Может или нет, товарищ Рубановский? Или преклоняйся каждый раз до земли… а? Падай каждый раз на землю, уступай каждому хулигану дорогу!…
— Не хулигану…
— Э-э, с вами не было ничего такого, — так вы так говорите. Это в жизни всегда так.
Плешивый Шлёмка ошибся: портной Эля Рубановский остался верен себе, и, может быть, только потому его избрал автор главным бездействующим героем своего рассказа.
Оба они, портной и нищий, сидели — по еврейскому поминальному обычаю — на полу, на дырявом стареньком одеяле, тут же ели и пили чай, и нищий Шлёмка был очень доволен, что не пришлось ему сегодня выстаивать под дождем кусок хлеба на опустевшей улице.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. Две кошки и дворник Никита
Этот же дождь, обильный, но изредка иссякавший, сменивший сухие горячие дни, — загнал два живых существа туда, где, возможно, они меньше всего предполагали сегодня очутиться.
Во всяком случае, Николай Филиппович Вознесенский, переступив порог Рубановских, так и объяснил причину своего прихода:
— Фу, черт, какой дождина! Шел по делу, а привело к друзьям. Впрочем, не жалею.
Что испытывало в этот момент другое живое существо, об этом мы лишены возможности рассказать, так как оно, не обладая, к сожалению, человеческой речью, не могло об этом поведать. Вероятно, оно лучше всего было понято дворниковым рыжим котом, на сей раз еще не оказавшимся победителем: пугливая Цукки забилась в угол, между печкой и стеной, и рыжий был бессилен теперь оттуда ее отогнать.
По всей квартире искали исчезнувшую кошку, а она, еще днем выскочив, в суматохе, во двор, оказалась загнанной начавшимся дождем и своим обольстителем — в дворникову каморку.
Никита жил все это время один: жена была в деревне на полевых работах.
Лежа на кровати и покуривая набитую махоркой козью ножку, он с любопытством, — с любопытством, рожденным дождливыми часами безделья, — следил за кошачьей настороженной игрой. Она настолько приковала его внимание, так была упорна и хитра, угрожающа и сладострастна, что ему не хотелось уже ничем нарушить ее, вмешаться в нее — окриком или жестом. Это было щекочущее, сладостное чувство наблюдения и ощущения древнего, вечного инстинкта — упорствующей, атавистической любви.
Вот рыжий кот, дрожа и изнемогая от ослепившего его инстинкта, несколько раз пытался приблизиться к сжавшейся в горячий комок пушистой самке — протяжный голос его обещает, угрожает, вымаливает, она остервенело зафырчит, сверкнув ненавидящими, дикими глазами, — и он вдруг, жалко отряхнув свое тело, трусливо опустив размякший хвост, отбежит опять на прежнее место.
Читать дальше