На адриатической вилле, которую летом 1904 года мы делили с семьей моего дяди Ивана де Петерсона (она называлась то ли “Нептун”, то ли “Аполлон”, – я узнаю ее до сих пор по белой башне с бойницами на старых видовых открытках Аббации), я, пятилетний, предаваясь мечтам во время сиесты в детской моей постели, бывало переворачивался на живот и старательно, любовно, безнадежно, с художественным совершенством в подробностях, трудно совместимым с нелепо малым числом прожитых лет, воссоздавал необъяснимо ностальгический образ “дома” (которого не видел с сентября 1903-го), чертя пальцем на подушке проселочную дорогу, стремящуюся к нашему дому в Выре, каменные ступени направо, резную спинку скамьи налево, аллею дубков, начинающуюся за кустами жимолости, и недавно оброненную конскую подкову, коллекционный экземпляр (куда крупнее и ярче тех, ржавых, которые я находил на морском берегу), блестящую в красноватой пыли дороги. Воспоминание об этом воспоминании на шестьдесят лет старше последнего, но много превосходит его необычностью.
Однажды, году в 1908-ом или 1909-ом, дядю Руку захватили какие-то французские детские книжки, на которые он наткнулся в нашем доме; вдруг, блаженно застонав, он нашел любимое с детства место: “Sophie n'йtat pas jolie…”; и через много лет я откликнулся на его стон собственным эхо, когда в чужой детской набрел на те же тома “Bibliothиque Rose”, с историями про мальчиков и девочек, которые сто лет тому назад жили во Франции тою стилизованной vie de chвteau, какой жила в России моя семья. Сами истории (все эти “Malheurs de Sophie”, “Les Petites Filles Modиles”, “Les Vacances”) представляют собой, как я теперь понимаю, ужасную смесь манерности и пошлости, но при написании их сентиментальная и самодовольная Mme de Sйgure, nйe Rostopchineофранцуживала истинную обстановку своего русского детства, которое опередило мое ровно на одно столетие. В моем положении, – когда читаю опять, как Софи остригла себе брови или как она любила густые сливки, – я не только переживаю щемящее упоение, которое переживал дядя, но еще ложится на душу мою дополнительное бремя – воспоминание о нем, оживляющим собственное детство с помощью этих же книжек. Снова вижу мою классную в Выре, бирюзовые розы обоев, отворенное окно. Его отражение заполняет овальное зеркало над кожаной канапе, где сидит дядя, упиваясь растрепанной книжкой. Ощущение беззаботности, благоденствия, летнего тепла затопляет память. Эта ясная явь претворяет настоящее в призрак. Зеркало насыщено яркостью, шмель, влетевший в комнату, бьется о потолок. Все так, как должно быть, ничто никогда не изменится, никто никогда не умрет.
Дмитрий Николаевич Набоков, дед автора (18271904), министр юстиции (18781885).
Бабушка автора по матери, баронесса Мария фон Корф (18421926), в конце пятидесятых годов прошлого века.
В обиходе таких русских семей как наша – семей, ныне исчезнувших, – была, среди прочих достоинств, давняя склонность к удобным порождениям англо-саксонской цивилизации. Дегтярное лондонское мыло, черное как смоль в сухом виде, топазовое, когда мокрыми пальцами держишь его против света, было непременным участником утренних обливаний. Как приятно легчала раскладная английская ванна, когда ее заставляли выпятить резиновую нижнюю губу и изрыгнуть пенное содержимое в наклоненную бадью. “Мы не смогли улучшить пену, поэтому улучшили тубочку”, – гласила надпись на английской зубной пасте. За брекфастом привозимый из Лондона яркий паточный сироп, golden syrup, наматывался блестящими кольцами на вращаемую ложку, а оттуда сползал на деревенским маслом намазанный хлеб. Бесконечная череда удобных, добротных изделий текла к нам из Английского Магазина на Невском: кексы, и нюхательные соли, и покерные карты, и вырезные картинки, и в полоску спортивные фланелевые пиджаки, и белые как тальк теннисные мячи.
Я научился читать по-английски раньше, чем по-русски. Первыми моими английскими друзьями были незамысловатые герои грамматики: Ben, Dan, Sam и Ned. Много было какой-то смутной возни с установлением их личности и местопребывания – “Who is Ben?”, “He is Dan”, “Sam is in bed” и тому подобное. И хоть все это было сбивчиво и сухо (составителю мешала необходимость держаться – по крайности на первых порах – слов, состоявших не более чем из трех букв), мое воображение как-то управилось раздобыть необходимые данные. Туполицые, плоскоступые, замкнутые оболтусы, болезненно гордящиеся своими немногими орудиями (“Ben has an axe”), они вялой подводной походкой шагают вдоль самого заднего задника моей памяти; и вот, перед дальнозоркими моими глазами вырастают буквы грамматики, как безумная азбука на таблице у оптика.
Читать дальше