Глядя, как мосье Поль морщит лоб и топырит нижнюю губу во время какого-нибудь моего упражнения, содержащего недостаточно ошибок, чтобы его потешить (гроздь моих ошибок была для него слаще кулька конфектов), я, бывало, находила в нем сходство с Наполеоном Бонапартом. Я по-прежнему его нахожу.
Бессовестно пренебрегая великодушием, он напоминал великого императора. Мосье Поль мог рассориться сразу с дюжиной ученых женщин, мог извести мелочными уколами и пререканьями любой их кружок, нимало не боясь тем уронить свое достоинство. Он отправил бы в изгнанье целых пятьдесят мадам де Сталь, буде они утомили, оскорбили, переспорили или задели бы его.
Помню, как он повздорил с некоей Панаш, госпожою, которую мадам Бек пригласила на время читать курс истории. Она была умна, то есть много знала и к тому же обладала искусством выказать сразу все свои познанья. Язык у нее был хорошо подвешен, уверенности не занимать, и собою она была отнюдь не дурна, я даже думаю, иные сочли бы ее прелестной. Но что-то в изобильных и сочных ее прелестях, что-то в шумной и суетливой ее повадке не могло удовлетворить прихотливому, капризному вкусу мосье Поля. Звук ее голоса, эхом разносившийся по carre, внушал ему необъяснимое беспокойство, а быстрый бодрый шаг, почти топот по коридору повергал его в немедленное бегство.
Однажды он злонамеренно ворвался к ней в класс и с быстротою молнии проник секреты ее преподаванья, столь отличные от собственных его тонких приемов. Нимало не церемонясь и еще менее стесняясь, он указал ей на то, что определил как ее ошибки. Не знаю, ждал ли он вниманья и согласья, но встретил ожесточенный отпор, сдобренный упреками за поистине неизвинительное вторженье.
Вместо того чтоб хоть тут-то достойно отступить, он в ответ, вызывая на открытый бой, бросил ей перчатку. Воинственная, как Пентесилея, [370] Пентесилея — в греческой мифологии царица амазонок, явившаяся на помощь троянцам во время Троянской войны и убитая Ахиллом.
она тотчас ее подняла. Она окатила обидчика градом насмешек, лавиной слов. Мосье Поль был красноречив; мадам же Панаш — велеречива. Оба ожесточились. Вместо того чтоб потихоньку посмеяться над прелестной противницей, над ее уязвленным самолюбием и громкой самозащитой, мосье Поль серьезнейшим образом выказал ей свое презренье; он удостоил ее самой истовой своей ярости. Он преследовал ее, неутомимо и мстительно, отказавшись от радостей мирного сна, от приятностей пищи и даже наслажденья хорошей сигарой, покуда ее не изгонят из стен заведенья. Профессор победил, но не знаю, достойно ли украсили его чело лавры такой победы. Однажды я осмелилась ему на это намекнуть. Каково же было мое изумленье, когда он со мною согласился, однако заметил, что, соприкасаясь с людьми грубыми и, подобно мадам Панаш, самодовольными, он всякий раз теряет власть над собою. Невыразимая неприязнь и вынудила его вести эту истребительную войну.
Три месяца спустя, прослышав, что побежденная противница его столкнулась с превратностями судьбы, не нашла работы и стоит на пороге нищеты, он позабыл свою ненависть и, равно неугомонный в злом и добром, лез из кожи вон, покуда не приискал ей место. Когда же она явилась к нему, чтоб положить конец былым распрям и благодарить за недавнюю помощь, прежний голос ее — чересчур громкий — и прежние повадки — чересчур бойкие — так на него подействовали, что уже через десять минут он выскочил за дверь в порыве раздраженья.
Словом, продолжу мою дерзкую параллель — любовью к власти, стремлением главенствовать мосье Эманюель походил на Бонапарта. Не следовало вечно ему потакать. Иногда полезно было ему воспротивиться: посмотреть ему прямо в глаза и объявить, что требовательность его чрезмерна и непримиримость граничит с тиранством.
Проблески, первые признаки таланта, им замеченные, всегда странно волновали, даже тревожили его. Нахмурившись, следил он за муками родов и отстранял свою руку, как бы говоря: «Рождайся сам, коли найдешь в себе силы».
Когда же страх и боль минуют, когда с уст сорвется первое дыханье, начнут сокращаться и распрямляться легкие, биться сердце, он и тогда не бросался пестовать народившееся дарованье.
«Докажи, что ты истинно, и я буду тебя холить» — таков был его устав, и как трудно было ему следовать! Какие тернии, шипы, какие кремни бросал он под непривычные к трудному пути ноги. Без слез, без жалости смотрел он, как преодолеваются им назначенные испытанья. Он изучал следы, порой окрашенные кровью, он строжайше надзирал за бедным путником и, когда наконец разрешал ему отдохнуть, собственной рукой размыкал веки, которые смежала дрема, и глубоко заглядывал сквозь зрачок в мозг, в сердце, чтоб удостовериться, не осело ли там каких остатков Суетности, Гордости, Фальши. Если ж затем он даровал новообращенному отраду сна, так и то спустя мгновенье будил его для новых проверок, гонял по томительным порученьям; проверял нрав, ум, здоровье. И лишь когда кончалась самая строгая проверка, когда самая едкая кислота не мрачила благородного металла, лишь тогда признавал он его подлинным и ставил на нем свое тавро.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу