Мне кажется, что в этой двойной меланхолии, неподдельной и наигранной, выражалось мое разочарование: мои подвиги, нанизанные один на другой, были цепью случайностей. Когда замирали последние аккорды Фантазии-экспромта, я вновь возвращался к лишенному прошлого летосчислению сирот, которым не хватает отцов, и странствующих рыцарей, которым не хватает сирот. Герой или школьник, я оставался в замкнутом кругу одних и тех же подвигов, одних и тех же диктовок, я бился о стенку своей тюрьмы — повторения. Но ведь все-таки будущее существовало — мне это открыл кинематограф. Я мечтал иметь свое жизненное назначение. В конце концов упрямая безответность Гризельды мне надоела; сколько я ни откладывал на неопределенный срок историческую минуту моего торжества, мне не удавалось превратить ее в подлинную будущность, она оставалась отсрочкой настоящего.
Именно в это время — не то в 1912, не то в 1913 году — я прочитал роман Жюль Верна «Мишель Строгов». Я плакал от радости — вот это судьба! Офицеру Строгову не приходилось ждать прихоти разбойников, чтобы проявить свою доблесть. Приказ свыше извлек его из безвестности, вся его жизнь была повиновением этому приказу, и он умирал в минуту торжества, ибо слава была его смертью; переворачивалась последняя страница книги, и за живым Мишелем захлопывалась дверь маленького склепа с золотым обрезом. Ни тени сомнения — его бытие было оправдано с первой минуты. Никаких случайностей — правда, он непрерывно перемещался в пространстве, но соображения государственной важности, мужество героя, бдительность врагов, природные условия данной местности, средства сообщения, десятки других факторов — все заранее известные — позволяли в любую минуту определить его местопребывание на карте. Ни единого намека на повторение — все менялось. Мишелю самому приходилось все время меняться, его предначертание указывало ему дорогу, у него была путеводная звезда. Три месяца спустя я перечитал роман с тем же восторгом; самого Мишеля я не любил, для меня он был слишком благонравен, но я завидовал его судьбе. Меня восхищал христианин, скрытый в нем, — мне им стать не дали. Самодержец всероссийский был богом-отцом. На Мишеля, особым приказом извлеченного из небытия, как на всякую божью тварь, была возложена ответственная и неповторимая миссия. Он прошел по нашей юдоли скорби, отметая соблазны и преодолевая препятствия, вкусив мученичества и удостоившись помощи свыше! Он славил своего создателя и, доведя дело до победного конца, вступил в бессмертие. Книга эта стала для меня отравой — выходит, на свете есть избранники? Высочайшая необходимость прокладывает им путь. Святость мне претила — в Мишеле Строгове она привлекла меня только потому, что прикинулась героизмом.
Тем не менее я разыгрывал свои прежние пантомимы, а идея миссии висела в воздухе бестелесным призраком, который мне не удавалось облечь плотью, но от которого я не мог отделаться. Нечего и говорить, что мои статисты, короли Франции, готовые к услугам, ждали только моего знака, чтобы в свою очередь потребовать услуг от меня. Но я медлил. Если ты рискуешь жизнью из верноподданнических чувств, при чем здесь великодушие? Марсель Дюно, боксер со стальными кулаками, каждую неделю приводил меня в восторг, походя совершая подвиги, которые выходили за рамки его обязанностей. А Мишель Строгов, ослепший, покрытый славными ранами, всего лишь выполнял свой долг. Я восхищался его мужеством и осуждал его смирение: выше этого храбреца было только небо, зачем же он клонил голову перед царем? Царю бы целовать землю под ногами Мишеля. Но не признав чьего-то превосходства над собой, от кого получить мандат на существование? Это противоречие загоняло меня в тупик. Иногда я пытался обойти препятствие — до меня, безвестного ребенка, доходили слухи об опасной миссии. Я бросался к ногам короля, умоляя доверить ее мне. Он отказывал — я слишком молод, задача слишком трудна. Тогда, встав с колен, я вызывал на дуэль и одного за другим побеждал всех его военачальников. Король сдавался: «Ну что ж, раз ты этого хочешь, ступай!» Но моя уловка меня не успокаивала, я понимал, что сам навязываю себя. Вдобавок коронованные болванчики внушали мне отвращение — я был санкюлот, цареубийца, дед настроил меня против всех тиранов вообще, будь то Людовик XVI или Баденге [4] Баденге — презрительное прозвище Наполеона III.
. И главное, я каждое утро проглатывал в «Ле Матен» очередной отрывок из романа Мишеля Зевако. Этот ловкий подражатель Гюго изобрел республиканский вариант романа плаща и шпаги. Его герои представляли народ, они создавали и крушили империи, с XIV века предсказывали французскую революцию, по доброте душевной защищали малолетних и безумных королей от их министров, били по морде королей-злодеев. Властителем моих дум стал самый великий из этих героев — Пардальян. Сколько раз, бывало, подражая ему, я петушился, важно расставив свои тонкие ножки, и раздавал пощечины Генриху III и Людовику XIII. Как же я мог после этого — повиноваться их приказам? Короче говоря, мне не удавалось ни извлечь из самого себя мандат, который оправдал бы мое существование на сей земле, ни признать за кем-нибудь другим право мне его выдать. Я снова седлал своего коня, нехотя изнывал в сражениях; рассеянный убийца, ленивый великомученик, я оставался Гризельдой за неимением царя, бога или самого обыкновенного отца.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу