Сампэйр носит бороду умеренной длины, слегка закругленную, седоватую. Его волосы, еще густые, только на макушке поредевшие, образуют волнистую шапку, которая в некоторых местах белее бороды. Глаза у него очень живые и ясные, такого оттенка, что его сразу нельзя распознать. Читая или работая, он надевает пенсне без шнурка и достает его из кармана при всякой беседе, чтобы похлопывать им по левой руке или обложке книги, рискуя сломать пружину. Брови у него довольно густые, нос — благородного рисунка, зубы здоровые, немного желтые. Смотрит он на собеседника доверчиво, однако, не простодушно. Ему даже как будто не чуждо лукавство.
Но главное — это находиться в обществе Сампэйра. Возможно, что иным людям оно неприятно; или, по крайней мере, что оно их стесняет, таинственной работой колебля их твердые, как они думают, хотя и горькие убеждения, поселяя в них тревогу относительно сделанных ими в жизни решительных шагов. Но Кланрикару и другим оно дарит блаженное чувство, окружает их такой атмосферой ума, что даже мучительные вопросы обволакиваются в ней умиротворенным светом.
— Вам надо побеседовать со мною, сказали вы. Ничего серьезного, надеюсь?
— Мне это представляется очень серьезным, но речь идет не обо мне лично… Вы не догадываетесь?
Сампэйр смотрит на Кланрикара, потом на осенние деревья в саду.
— Да, сегодняшние газетные новости.
— Они вас не… взволновали?
Сампэйр медлит с ответом. Кланрикар думает: не слишком ли быстро он переполошился и, в частности, не ошибкой ли было открыться ученикам, как он это сделал? И он сразу же рассказывает об этом Сампэйру. Повторяет в сокращенной форме фразу, которую произнес.
Сампэйр слушает.
— Мне следовало, быть может, промолчать? Вы не находите?
— Нет… нет, — мягко отвечает Сампэйр.
Кланрикар продолжает чуть ли не с дрожью в голосе:
— Я пришел, потому что чувствовал непреодолимую потребность с вами обо всем этом переговорить. Я не мог бы дождаться завтрашнего вечера. Каково ваше впечатление, господин Сампэйр?
— О, я очень озадачен, очень смущен. И не с сегодняшнего утра, признаться. Уже несколько дней. Я даже был бы рад возможности так же реагировать на эти вести, как вы и наши друзья. Вы завтра вечером придете?
— Да, конечно.
— Я не хотел бы оценивать положение своими нервами; и не хотел бы также быть жертвой того обстоятельства, что нервы, в конце концов, теряют чувствительность… Понимаете?… А, вот и моя поденщица… Простите, на минутку…
Он почти сейчас же вернулся.
— У нее была счастливая мысль купить про запас кусок мяса, так что вы не умрете от голода. Я говорил вам, что за эти последние годы нас несколько раз заставляли переживать сильную панику. Мы находимся в опасности привыкнуть к этому состоянию и не почувствовать удара, когда дело испортится вконец. С другой стороны, я отдаю себе отчет в том, что при моих, при наших взглядах мы осуждены на известный оптимизм. Не правда ли? Если бы я отчаялся во всем, как отчаялись некоторые, судя по их словам, я не был бы так непоследователен, чтобы тянуть лямку жизни… Итак, вам представляется, что дело приняло дурной оборот?
— Мне кажется, что Турция сочтет себя вынужденной к выступлению.
— Хотя провозглашение независимости Болгарии только санкционирует фактическое положение?
— Да, но оно может послужить сигналом к расчленению Турции. А младотурки на другой день после своей революции не пожелают, чтобы о них говорили, будто они, согласно формуле, играли на руку врагу, явились могильщиками турецкой родины.
— Не они меня, главным образом, тревожат.
— Возможно. Опасность в том, чтобы не начал кто-нибудь — они или другие.
— Не думаю, чтобы начали они. По-моему, им слишком мешают внутренние неурядицы.
— Но… вы заметили, что произошло в Белграде?
— Да, уличные манифестации. Но скорее в пользу Турции, так мне кажется. Это довольно парадоксально.
— До Турции им дела нет. Они не кричали: «Да здравствует Турция!», ни даже: «Долой Болгарию!» Они кричали: «Долой Австрию!» в сопровождении револьверных выстрелов. Вот главная опасность.
Кланрикару припоминаются некоторые предыдущие беседы с Сампэйром; споры, в среду вечером, с членами «ядра». Он не уверен, что уловил мысль учителя. Спрашивает робко:
— Опасность… для всей Европы?
— Разумеется.
— Но до сих пор вы ее не видели с этой стороны?
— Нет, признаюсь. Не с этой преимущественно. Марокко меня больше тревожило. Заметьте, что там еще не прекратились трения. Дело с дезертирами в Касабланке, может быть, уляжется. Но это новый симптом… Нет. За последние три-четыре дня исходной точкой моих размышлений было именно это мое впечатление, что опасность определяется, вырисовывается со стороны, откуда я ее уже не ждал, — восточный вопрос казался мне такими старыми качелями. И тут, видите ли, есть еще другая вещь. Одновременно с этим впечатлением опасности, которое у вас возникло, которое могло возникнуть у всякого при чтении сегодняшней газеты, — для этого не надо было иметь особого чутья, не правда ли? — он рассмеялся, — мне вдруг открылась ужасающая ясность в событиях. Предыдущие кризисы… да, в них распознавалось действие определенных сил, сцепление, направление, возможная развязка. Но несмотря ни на что, все это сохраняло хаотический вид, который действовал, если теперь о нем вспомнить, успокоительно. Между тем, на этот раз… О, заметьте, что я себе немного не доверяю. После тридцатилетней деятельности, какова моя, человек невольно имеет пристрастие объяснять события, излагать историю по пунктам и параграфам: во-первых, во-вторых, в-третьих… Да, так вот, мне представляются с такой ясностью пружины настоящего кризиса и его грядущий исход, что я говорю себе: «Душа моя, ты просто составляешь план лекции».
Читать дальше