Да, сегодня мне хотелось приподнять покрывало с этих незнакомых малюток, и одну из них сделать соучастницей моих мечтаний; я бы мог восторгаться ее хрупким и гибким телом, видя ее обнаженной. Затем я мог бы одеть ее по своему вкусу. Я бы обвил вокруг ее бедер и груди волнистые ткани, расположенные гармоническими складками. На шею и на руки ей я бы надел ожерелье и браслеты и украсил ее голову со всею изощренностью, которой поддаются волосы. Кроткая и понимающая, она бы предоставила себя с готовностью игре моего воображения. Я бы ласкал ее плечи, прикасался к нежным ногам ее, упругой груди. Я бы вторил ее смеху. А потом она поверяла бы мне свои мысли, рассказала бы свою историю или я по-своему вообразил бы ее жизнь. Какое удовольствие приписывать ей чувства, выдумывать страсти, сожаления, печали и радости, гуляя с нею в одинокой местности, скорее аттического характера, меж трепещущих тополей, под шелест платанов! Мы бы узнавали время дня по вращающейся тени от кипарисов. Мы садились бы отдохнуть на надгробные плиты и пили бы из источников. Мраморные камешки сыпались бы под кожаными подошвами ее сандалий. Шаги наши по очереди ровно отпечатывались бы на прибрежном песке. Мы останавливались бы посмотреть на закат и возвращались бы в город, когда зажигаются первые звезды. Тихо она бы открыла дверь в свой дом, и — мы сели бы рядом, она бы показала мне свои кольца, гребни, зеркала, и я попытался бы прочесть по ним ее участь.
Но, увы! Двери мастерской моего друга Жака де Бержи были заперты, и ни одна из глиняных фигурок, живущих в своей грациозной красоте, не открыла мне входа. Ни одна не проскользнула на улицу, чтобы пойти вместе со мною. К тому же было довольно холодно для того, чтобы они осмелились отправиться путешествовать по улицам, и я один вернулся домой, где я пишу это, меж тем как зимний ветер свистит прерывисто и лукаво, словно насмехаясь над моими мечтами.
5 января
Сегодня утром была прекрасная зимняя погода. Когда я проснулся, небо было таким чистым, таким голубым, воздух таким прозрачным, свет таким обновленным, солнце таким молодым, что инстинктивно я открыл окно. Вдруг живая морозность оттолкнула меня. В морозе, даже самом прекрасном, есть что-то враждебное. Он отстраняет от себя, тогда как теплота к себе притягивает. Теплота соединяется с нами в теснейшем соприкосновении; холод только обволакивает нас. В самом лучезарном зимнем дне есть что-то отдаленное, находящееся на расстоянии. Позднее он остается в нашей памяти как бы покрытый просвечивающей эмалью. Яснейший лик зимы всегда слеп и нем; он смотрит на нас, но не видит, не говорит, а между тем вид его сообщает нам известную веселость.
Веселость эта выразилась у меня в потребности двигаться. Ни за что на свете я бы не остался дома, даже если бы меня удерживало какое-нибудь важное дело. В такие дни, как сегодня, я испытываю внезапное желание физической деятельности. Если бы я был деревенским жителем, а не горожанином, мне кажется, я бы велел оседлать лошадь и пустился бы в галоп, чтобы полной грудью вдыхать сияющий и морозный воздух. Мысли о буйных упражнениях приходят мне в голову. Я бы с удовольствием принял участие в какой-нибудь грубой, полной лая охоте или по широкому замерзшему пруду чертил бы круги конькобежца. Но, увы, после скромных моих подвигов, еще гимназистом, в манеже, я не держал узды в руках, не вдевал ноги в стремя и был бы в большом затруднении, очутившись на спине у лошади. Равным образом на льду пруда я представлял бы собою жалкую фигуру и рисковал бы на потеху зрителям сковырнуться. Коньки мои висят в прошлом рядом с наездничьим хлыстом, и разумнее будет оставить в покое эти доспехи, а удовольствоваться длинной прогулкой пешком по улицам.
На этом решении я и остановился. Я объявил Марселину, что я не завтракаю дома, так что он может располагать своим днем. Он принял это известие с почтительной удовлетворенностью. С некоторого времени, вот уже несколько месяцев, я, на взгляд Марселина, кажусь слишком домоседом. Привычки эти отзываются на его свободе не потому, что Марселин сколько-нибудь усердно пользуется этой свободой, — напротив, в мое отсутствие он чаще всего остается дома, — просто сама мысль, что меня нет дома, ему приятна. Он не зависит больше от моих звонков. Он спокоен. Чем занимает он свое спокойствие? Не знаю. Несомненно, Марселин предается каким-нибудь скромным мечтам. У кого их нет?
Как только я вышел на улицу, я задал себе вопрос, как распределить свой день. Внезапно мне пришло в голову провести его в Версале. Я сяду на поезд с Альмского вокзала, позавтракаю у «резервуаров», и потом длинная прогулка по парку. Эта холодная ясность, этот легкий и упругий воздух были бы прелестны на Оранжерейной террасе и на Большом канале. Конечно, я особенно осенью люблю Версаль, когда ноябрь золотит листву и по водоемам вяжет плавучие гирлянды. Как вдыхаешь тогда запах сырой земли, стоячих вод, опавших листьев, исполненных такой властной меланхолии, когда чьи-либо шаги позади грабов кажутся шагами воспоминания и судьбы! Но и зимою Версаль имеет свою прелесть. В парке, лишенном листьев, есть что-то, сказал бы я, систематическое. Ясны становятся причины, заставляющие его быть архитектурно построенным. От мрачной суровости дубрав еще сильнее выступает их закономерная величественность. В холодном воздухе бронза как бы сжимает свою декоративную напыщенность; зыбкий мрамор принимает более определенные и четкие очертания. Если шелест шагов по опавшим листьям полон опьяняющей меланхолии, то стук каблуков по промерзшей земле тоже не лишен великолепных отзвуков. И потом, ничто, быть может, не сравнимо с зимней пустынностью парка, когда последние лучи солнца ласкают остывшие статуи. А дворец, каким становится он легким, из своего озябшего и словно ломкого камня! Большие стекла окон излучают замороженное сияние.
Читать дальше