— Да, начальник, — говорит старый пастор, — такая жена, как у вас, счастье для мужа.
Под конец подают молочный пунш и хворост.
— Кто любит сладкое, тот хороший семьянин, — говорит фру Линде.
Бай норовит наложить себе на тарелку побольше хворосту. И все снова едят и пьют в уютном свете лампы.
— Поиграйте нам, — просит фру Линде.
— Или спойте что-нибудь из того, что пела Агнес, — говорит старый пастор.
Катинка идет к фортепиано. И слабым голоском негромко поет песню о Марианне.
Старый пастор слушает, сложив руки, фру Линде роняет на колени вязанье.
Здесь, под камнем, схоронили
Нашу Марианну.
Ходят девушки к могиле
Бедной Марианны.
— Спасибо, — говорит старый пастор.
— Спасибо, милая фру Бай, — говорит госпожа Линде. Ей приходится отирать глаза, чтобы попасть в нужную петлю.
Катинка сидит спиной к Баю и гостям. По ее щекам на клавиши медленно стекают слезы.
— Да, чего только не придумывает нынешняя молодежь, — говорит старый пастор. Он смотрит прямо перед собой и думает об Агнес.
Старики собирались уходить, фру Линде надевала жакет в спальне. Перед зеркалом горели две свечи. В спальне было светло и уютно — белое покрывало на кровати, белые салфеточки на туалете.
— Ах, — говорила фру Линде. — Дожить бы нам до того, чтобы у Агнес была такая семья.
Завязывая ленты шляпы, она все еще продолжала всхлипывать.
— Я провожу гостей, — говорил Бай. — Маленький моцион…
— Правильно, — поддерживал пастор, — после такого заливного угря полезно пройтись.
— Слишком вкусно у вас кормят, начальник. Жена велит мне по субботам носа не показывать на станцию.
— Дальше я, пожалуй, не пойду, — говорила Катинка, останавливаясь в дверях. — Доктор советовал мне беречься из-за кашля.
— И то верно, идите домой, осень самое ненадежное время.
— Спокойной ночи. Спокойной ночи.
Катинка вернулась в дом. Она достала старое письмо Агнес, измятое и зачитанное, и положила на стол возле лампы.
«…И еще я надеялась, что первые дни самые тяжелые и время лучший целитель. А оказывается, первые дни — это ничто, это благодать в сравнении с тем, что бывает после. Потому что вначале душа болит, но все еще близко. А потом день ото дня неотвратимо, как земной круговорот, око уходит куда-то в прошлое , и каждое новое утро только отдаляет нас друг от друга. А нового нет ничего, Катинка, ничего, — только все старое, все воспоминания, и ты перебираешь, перебираешь их… и кажется… будто к сердцу присосалась огромная пиявка. Воспоминания — это проклятье для тела и для души».
Катинка прижалась затылком к холодной стене. В ее лице, освещенном светом лампы, не осталось ни кровинки. Но слез больше не было.
Вернулся Бай.
— Поздно уже, — сказал он. — Вот черт, как бежит время… Я прошелся немного с Кьером… Кьер уговорил меня… Я его встретил… На обратном пути…
— Разве уже так поздно? — только и сказала Катинка.
— Второй час… — Бай начал раздеваться. — Черт бы побрал эти провожания, — сказал он.
Бай теперь вечно «провожал» кого-нибудь. И заходил в трактир. «Ну, пора и домой — охранять семейный очаг», — говорил он, прощаясь с завсегдатаями.
«Охранял» он его у трактирной служанки; летом под пышными короткими рукавчиками он приметил пару пухлых рук. Бывало, пробьет час и два, а Бай все еще «охраняет семейный очаг».
— А ты чего не ложишься? — говорил он Катинке. — Сидишь в холоде.
— Я не знала, что уже так поздно… Скрипела кровать — Бай вытягивался на постели. Катинка составляла на пол горшки с цветами. Когда ей приходилось наклоняться, она кашляла.
— Чертова подагра, — говорил Бай. — Все тело ломит.
— Давай я натру тебе руки, — говорила Катинка.
Это стало теперь обычной вечерней процедурой. Катинка натирала руки Бая чудодейственной мазью от подагры.
— Ну, хватит, — говорил Бай. Он еще раз-два переворачивался с боку на бок и засыпал.
Катинка слышала, как проходил ночной поезд. Он с грохотом катил через мост, пыхтя, шел мимо станции и уносился прочь.
Катинка зарывалась лицом в подушку, чтобы не разбудить Бая своим кашлем.
Пришла зима и с ней Рождество. Дома гостила Агнес, а под праздник к семейству Абель прибыло «почтовое ведомство».
Старушка Иенсен, как и в прошлом году, была приглашена со своим мопсом на станцию. Бель-Ами теперь носили на руках уже совершенно официально.
— Он ослеп, — говорила старушка Иенсен. Собака настолько обленилась, что даже не открывала глаз.
Читать дальше