– А Дроздовский?
Он нахмурился.
– Холера! Напомнил-таки, мерзавец! Я как вспомню, что через несколько дней этот несчастный Дрозд будет торчать передо мной, восемь часов, восемь часов с этим недотепой, блевать хочется от такого типа, не понимаю, что у него за талант так меня нервировать… если бы ты видел, как он ногу выставляет… Блевать! Но чего там, carpe diem, гулясиум, пока давасиум, как говорит Леонисиум, что ухватишь, то твое, так или нет?
Снизу голос Кубышки «прошу к столу, перекусим», – голос деревянный, даже каменный. Стена около окна, перед моими глазами, была, как все стены, неоднородной… жилки, красные круглые вкрапления, две царапины, выбоина, едва заметные трещинки – немного их, но все же они были, накопились за прошлые годы, и, погружаясь в их переплетения, я спросил о Катасе, интересно, как там Катася, ничего нового не случилось, как ты думаешь? Какое-то мгновение я вслушивался в собственный вопрос…
– Что там могло случиться? Знаешь что… Я считаю, что если бы нам не наскучило так на даче у Войтысов, то ничего вообще бы не случилось. У скуки, брат, глаза еще больше, чем у страха! Если скучно, то Бог знает что можно себе навоображать! Пойдем!.. – Внизу было темновато, но, прежде всего, тесно, в сенях вообще не очень удобно, к тому же стол пришлось поставить в самом углу, так как две лавки были прибиты к стенам, где уже разместилась часть компании – естественно, с хиханьками да хаханьками, что «темно и тесно, в самый раз для медовых парочек», тогда Кубышка принесла две керосиновые лампы, распространяющие какую-то муть вместо света. Через минуту после того, как одна лампа была поставлена на полку, а другая на шкаф, они разгорелись поярче, и тогда косые лучи усугубили скученность телесности нашей вокруг стала и фантастичность картины, дрожащие облака огромных теней метались по потолку, лучи резко высвечивали фрагменты лиц и торсов, а остальное терялось, и от этого теснота и толчея усиливались, это была гуща, да, именно так, густо и еще гуще, в нашествии и торжестве рук, рукавов, шей, брали мясо, наливали водку, и все реальнее казалась фантасмагория с гиппопотамами. С мастодонтами. Лампы вызывали и усиление темноты на дворе, и ее полное одичание. Я сел рядом с Люлюсей, Лена сидела между Ядзюлей и Фуксом, довольно далеко, на другой стороне фантасмагории, сливались головы, переплетались, как ветви из стен, протянутые к мискам руки. На аппетит никто не жаловался, накладывали ломти ветчины, телятинки, ростбифа, горчица ходила по рукам. У меня тоже был аппетит, но в губы плюнуть, плевок примешивался к еде. И мед. Отравился я, и вместе с моим аппетитом. Ядуся с восторгом позволяла, чтобы Толик подкладывал ей салатика, а я голову ломал, как это может быть, чтобы она была не только такой, как я думал, но и такой, как говорил Фукс, хотя это вполне возможно, и она могла быть такой со своим губоротым органом и со своим экстазом, ведь всегда все возможно, и в миллиардах возможных причин всегда отыщется оправдание любой комбинации, но ксендз, что, собственно, этот ксендз, который ничего не говорил и что-то там ел совершенно так, как если бы ел кашу или клецки, ел неуклюже, по-крестьянски, убого и как-то раздавленно, будто червяк (но я ничего не знал, я ничего как следует не знал и смотрел в потолок), что же этот ксендз, происходит что-нибудь с той стороны? Ел я с аппетитом, но и с омерзением, но это я был омерзителен, а не телятина, как жаль, что я, извращая ее, извратил самого себя, извратил для себя все… но это меня не слишком беспокоило, что, в конце концов, могло меня обеспокоить при такой отдаленности? Леон тоже ел в отдаленности. Он сидел в самом углу, там, где соединялись лавки, стекла пенсне выделялись своим блеском, как капли воды, под куполом черепа, лицо нависало над тарелкой, он резал хлеб с ветчиной на маленькие кусочки, и начиналась процедура накалывания на вилку, поднесения ко рту, отправления в рот, смакования, пережевывания, глотания, пока он управлялся с куском во рту, проходило довольно много времени. Странное дело, он молчал, и, наверное, поэтому редко кто заговаривал за столом, все насыщались. Он удовлетворялся едой. Онанизировал едой, и это было мучительно, тем более что насыщение Ядечки рядом с ротмистром казалось сходным в своем несходстве («к своим со своим и за своим»), а за ее процессом еды оставалось еще насыщение ксендза с крестьянским пережевыванием чем-то паскудным. И «еда» соединялась с «губами», и, несмотря на это, «губы» опять принимались за свое, плюнуть в губы, плюнуть в губы… Я ел, и не без аппетита, и этот аппетит стал грозным свидетельством того, что я уже сжился с намерением плюнуть, но сам испуг меня не пугал, он был слишком отдаленным… Я ел холодную телятину и салат. Водка.
Читать дальше