– Я бы, пожалуй, искупался.
А купание было одной из любимых тем Люлюся и еще более Люлюси – почти как тема мамы – еще в коляске мы узнали, что «я без душа жить бы не смогла», и «не понимаю, как можно выдержать в городе, если не принимать ванну два раза в день», и «моя мама купалась в воде с лимонным соком» и «а моя мама каждый год ездила в Карлсбад». Поэтому, когда Фукс заикнулся о купании, что он, мол, охотно бы искупался, Люлюся немедленно принялась люлюсовать, что она и в Сахаре вымылась бы в последнем стакане воды, «потому что вода нужнее для мытья, чем для питья, а ты, Люлю, вымылся бы?» и т. п…, но по мере щебетания она, наверное, сообразила, как и я сообразил, что слово «ванна» будто бы начинает неприязненно коситься в определенном направлении, в сторону Ядечки, и нельзя сказать, что она была неряхой, но только имелось у нее особое свойство эдакого телесного самолюбия, которое напоминало мне фразу Фукса, сказанную им по другому поводу: «К своим со своим и за своим». Она относилась к своему телу так, будто только она одна, хозяйка этого тела, и могла его вынести (как некоторые запахи), вследствие чего оставляла впечатление особы, не слишком интересующейся ванной. Люлюся, потянув носиком и уловив, что потягивает с той стороны, опять взялась за свое, я без ванны себя больной чувствую и т. п., и Люлю тоже свое добавил, и Леон, и Фукс, Людвик, Лена, как обычно в таких случаях, чтобы избежать подозрений в равнодушии к воде. Но Ядечка и Толик молчали.
И под влиянием того, что одни говорили, а другие молчали, возникло нечто похожее на предположение, что Ядечка вообще не моется… зачем, если к своим со своим и за своим…
Тогда сильнее потянуло с той стороны – нет, не запахом, конечно, но чем-то неприятно индивидуальным, какой-то спецификой, – и Люлюся, как легавая, с невинной мордочкой пошла по следу, куси ее, куси, – и Люлюсь науськивал, ату ее, ату! Клянусь Богом и истиной, Ядечка вела себя, как обычно, молчала, не принимала участия, – только теперь ее погруженность в себя стала похожа на погружение в ванну, – но хуже ее молчания было молчание Толи, ведь Толя, это по всему видно, с водой запанибрата, наверняка прекрасный пловец так чего же он-то воды в рот набрал? Не хочет оставлять ее одну в молчании?
– А ведь это с тем…
Он поерзал, будто ему было неудобно, и продолжал тихо сидеть на своем стульчике, – но это выступление, которого никто не ожидал, возымело небывалый эффект, оборвав люлюсование Люлюсов. Все теперь смотрели на него. Не знаю, у всех ли сложилось такое же впечатление, – но его пальцы, кожа на шее, покрасневшая от воротничка, телесная неопределенность, его смущение, заусеницы и ячмени, все, включая прыщи под носом, объединяло его с Ядечкой. Ядечка с ксендзом. Чернота сутаны, перебирание пальцами, ее отрешенный взгляд, ее простодушие, ее право на любовь, его неловкость, ее мука, его мучение, ее право, его отчаяние – все, все смешалось в очевидном и неочевидном единстве, общей специфике «к своим со своим и за своим».
Я ел тортик. Но перестал есть, у меня горло перехватило, с полным ртом я присматривался… к тому… к тому… как же это назвать? Обращенность вовнутрь, собственная мерзость, собственная грязь, собственное преступление, замыкание в себе, наказание собой, ох, самодостаточность! Со своим и за своим! И как молния: это должно привести к коту, кот вот-вот… и тут же вылез кот, я его узнал. Я узнал кота похороненного, кота задушенного – повешенного между воробьем и палочкой, которые висели там в неподвижности и возрастали в самом своем бытии, копили силы собственной недвижностью в заброшенном и оставленном месте. Дьявольское упрямство! Чем дальше, тем ближе! Чем ничтожнее и несуразнее, тем навязчивее и сильнее! Какая ловушка, какой адский, зловещий ансамбль! Какая западня!
Кот, кот задушенный – повешенный!
Людвик сонно сказал Лене, что хорошо бы немного вздремнуть. Верно. Сон не помешает, ведь мы поднялись на рассвете. Все встали изо стола, начали искать одеяла.
– Ти-ри-ри!
Мотивчик Леона. Но громче, чем обычно, с вызовом. Кубышка удивилась и спросила:
– А тебе, Леон, чего?
Он один сидел за столом, заваленным посудой и остатками банкета, лысина и пенсне блестели, на лбу капельки пота.
– Берг!
– Что?
– Берг!
– Какой берг?
– Берг!
Ни следа благодушия. Фавн, Цезарь, Бахус, Гелиогабал, Аттила. Потом Леон снова с безмятежной улыбкой взглянул из-под пенсне.
– Ничаво, вот так, старушенция моя, два еврейца говорили… такая хохма… Расскажу потом…
Читать дальше