— Я мало читал за последний год, — сказал Самгин.
— Леонид Андреев, Сологуб, Лев Шестов, Булгаков, Мережковский, Брюсов и — за ними — десятки менее значительных сочинителей утверждают, что жизнь бессмысленна. Даже — вот как.
Он выхватил из кармана записную книжку и, усмехаясь, вытаращив глаза, радостно воющим тоном прочитал:
— «Человечество — многомиллионная гидра пошлости», — это Иванов-Разумник. А вот Мережковский:
«Люди во множестве никогда не были так малы и ничтожны, как в России девятнадцатого века». А Шестов говорит так: «Личная трагедия есть единственный путь к субъективной осмысленности существования».
Хлопнув книжкой по ладони, он сунул ее в карман, допил остатки вина и сказал:
— У меня записано таких афоризмов штук полтораста. Целое столетие доили корову, и — вот тебе сливки! Хочу издать книжечку под титулом: «К чему пришли мы за сто лет». И — знак вопроса. Заговорил я тебя? Ну — извини.
Клим Самгин нашел нужным оставить последнее слово за собой.
— Все это у тебя очень односторонне, ведь есть другие явления, — докторально заговорил он, но Дронов, взмахнув каракулевой шапкой, прервал его речь:
— Чехов и всеобщее благополучие через двести — триста лет? Это он — из любезности, из жалости. Горький? Этот — кончен, да он и не философ, а теперь требуется, чтоб писатель философствовал. Про него говорят — делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом. Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет. Что тебе тут одному сидеть? А?
— Я подумаю, — сказал Самгин. Дронов уже надел пальто, потопал ногами, обувая галоши, но вдруг пробормотал:
— А весь этот шум подняли марксисты. Они нагнали страха, они! Эдакий... очень холодный ветер подул, и все почувствовали себя легко одетыми. Вот и я — тоже. Хотя жирок у меня — есть, но холод — тревожит все-таки. Жду, — сказал он, исчезая.
Самгин прежде всего ощутил многократно испытанное недовольство собою: было очень неприятно признать, что Дронов стал интереснее, острее, приобрел уменье сгущать мысли.
«Это — опасное уменье, но — в какой-то степени — оно необходимо для защиты против насилия враждебных идей, — думал он. — Трудно понять, что он признаёт, что отрицает. И — почему, признавая одно, отрицает другое? Какие люди собираются у него? И как ведет себя с ними эта странная женщина?»
Еще более неприятно было убедиться, что многие идеи текущей литературы формируют впечатления его, Самгина, и что он, как всегда, опаздывает с формулировками.
«Мало читаю. И — невнимательно читаю, — строго упрекнул он себя. — Живу монологами и диалогами почти всегда».
Подумав еще, нашел, что мало видит людей, и принял решение: вечером — к Дронову.
Когда он пришел, Дронова не было дома. Тося полулежала в гостиной на широкой кушетке, под головой постельная подушка в белой наволоке, по подушке разбросаны обильные пряди темных волос.
— Вот — приятно, — сказала она, протянув Самгину голую до плеча руку, обнаружив небритую подмышку. — Вы — извините: брала ванну, угорела, сушу волосы. А это добрый мой друг и учитель, Евгений Васильевич Юрин.
В большом кожаном кресле глубоко увяз какой-то человек, выставив далеко от кресла острые колени длинных ног.
— Простите, не встану, — сказал он, подняв руку, протягивая ее. Самгин, осторожно пожав длинные сухие пальцы, увидал лысоватый череп, как бы приклеенный к спинке кресла, серое, костлявое лицо, поднятое к потолку, украшенное такой же бородкой, как у него, Самгина, и под высоким лбом — очень яркие глаза.
— Садитесь на кушетку, — предложила Тося, подвигаясь. — Евгений Васильевич рассказывает интересно.
— Я думаю — довольно? — спросил Юрин, закашлялся и сплюнул в синий пузырек с металлической крышкой, а пока он кашлял, Тося успела погладить руку Самгина и сказать:
— Очень хорошо, что вы пришли... Нет, продолжайте, Женечка...
— Так вот, — послушно начал Юрин, — у меня и сложилось такое впечатление: рабочие, которые особенно любили слушать серьезную музыку, — оказывались наиболее восприимчивыми ко всем вопросам жизни и, разумеется, особенно — к вопросам социальной экономической политики.
Говорил он характерно бесцветным и бессильным голосом туберкулезного, тускло поблескивали его зубы, видимо, искусственные, очень ровные и белые. На шее у него шелковое клетчатое кашне, хотя в комнате — тепло.
Тося окутана зеленым бухарским халатом, на ее ногах — черные чулки. Самгин определил, что под халатом должна быть только рубашка и поэтому формы ее тела обрисованы так резко.
Читать дальше