Я спустился в зал. Все уже собрались. Иными стали и люди, не похожи они были на тех, что бродили здесь в эти ужасные недели зноя. Все было в движении. Их смех звучал радостно, голоса — мелодично и сильно, исчезла сковывавшая их вялость, спало угнетавшее их бремя духоты. Я сел между ними, не чувствуя к ним ни малейшей вражды, и какое-то любопытство побудило меня найти среди них ту, облик которой растворился в сновидении. И вот, между матерью и отцом, за соседним столиком, сидела та, которую я искал. Она была весела, плечи ее легки, и я слышал ее смех, беззаботный и звонкий. Любопытным взглядом окинул я ее. Она меня не заметила. Она рассказывала что-то веселое, и между словами ее звенел детский смех. Наконец, случайно она взглянула на меня, и смех ее невольно оборвался при этом беглом взгляде. Она посмотрела на меня пристально. Что-то смутило ее: высоко поднялись брови, строго и напряженно устремился на меня ее вопрошающий взор, и лицо приняло принужденно-мучительное выражение, будто она старалась что-то вспомнить — и не могла. Полный ожидания, я посмотрел ей прямо в глаза: не выдаст ли она каким-нибудь движением волнение или стыд? Но она уже отвела свой взор. Через минуту он вернулся ко мне. Еще раз бросила она на меня испытующий взгляд. В течение секунды, длинной, напряженной секунды, я чувствовал его твердое, колющее металлическое острие, глубоко вонзившееся в меня; но сейчас же он покинул меня, успокоенный, и по беззаботной ясности взора, по легкому, почти радостному повороту головы я понял, что, бодрствующая, она ничего не знала обо мне, что наша близость исчезла вместе с магическим мраком. Чуждыми и далекими стали мы друг другу, как небо и земля. Она разговаривала с родителями, беззаботно шевелились стройные девичьи плечи, и зубы задорно блестели сквозь улыбку под тонкими губами, с которых всего несколько часов тому назад я пил жажду и томление целого мира.
Нижеследующие заметки найдены были в запечатанном конверте в письменном столе барона Фридриха Микаэля фон Р… после того как он, осенью 1914 года, пал в сражении при Рава-Русской, служа обер-лейтенантом запаса в одном драгунском полку. Семья покойного, решив по заглавию и после беглого просмотра этих листков, что они представляют собою всего лишь литературный опыт, передала мне их на рассмотрение и разрешила опубликовать. Я, со своей стороны, смотрю на это произведение отнюдь не как на вымысел, а как на правдивую во всех своих подробностях повесть о том, что действительно пережил усопший, и, утаив его имя, предаю гласности эту исповедь, без всяких изменений и добавлений.
Не знаю даже, существует ли особая, поддающаяся усвоению техника, позволяющая сочетать чередование внешних событий и одновременное их описание и осмысление; я задаюсь также вопросом, способен ли я всегда придавать смыслу надлежащее слово, слову — надлежащий смысл и тем самым устанавливать то равновесие, которое я бессознательно всегда ощущал при чтении хороших произведений. Но я ведь пишу эти строки только для себя, и они нимало не предназначены объяснить другим нечто такое, что я с трудом понимаю сам. Они являются всего лишь попыткой наконец-то, в известном смысле, отделаться от одного происшествия, которое непрестанно занимает мои мысли, приводя их в мучительное брожение, — зафиксировать его, поставить перед собою и рассмотреть со всех сторон.
Я не рассказал об этом событии ни одному из своих приятелей, руководствуясь именно тем чувством, что не смогу им объяснить самое в нем существенное, да и как-то стыдясь того, что столь случайные обстоятельства так меня потрясли и переполошили. Ведь все в целом представляет собою, в сущности, незначительное приключение. Но едва лишь написав это слово, я уже начинаю замечать, как трудно неопытному человеку выбирать слова надлежащего веса и какая двусмысленность, какая возможность быть истолкованным ложно присуща каждому, самому простому обозначению. Ибо, если я называю свое приключение незначительным, то понимаю это, разумеется, только в относительном смысле, в противоположность крупным драматическим событиям, в которые вовлекаются целые народы со своими судьбами, и понимаю это, с другой стороны, в смысле длительности, потому что все происшедшее развернулось на протяжении каких-нибудь шести часов. Для меня же это — вообще говоря, мелкое, маловажное и незначительное — событие имело столь большое значение, что еще и теперь — спустя четыре месяца после той фантастической ночи — я им пылаю и должен напрягать все свои духовные силы, чтобы скрывать его в своей груди. Ежедневно, ежечасно перебираю я в памяти все его подробности, ибо оно стало как бы стержнем всего моего существования. Все, что я делаю и говорю, безотчетно для меня определяется им, мысли мои заняты исключительно тем, что воспроизводят его снова и снова, и тем самым утверждают меня во владении им. И теперь мне вдруг стало ясно то, что я не сознавал еще десятью минутами раньше, когда взялся за перо: что я для того лишь излагаю теперь это происшествие письменно, чтобы иметь его перед собою совершенно точно и как бы вещественно зафиксированным, еще раз его прочувствовать и в то же время понять. Я выразился совсем неправильно, совсем ложно, только что сказав, что хочу от него отделаться; напротив, я хочу еще больше жизни вдохнуть в слишком быстро пережитое, наделить его теплом и дыханием, чтобы иметь возможность постоянно его ощущать. О, я не боюсь забыть хотя бы одну секунду того знойного дня, той фантастической ночи; мне не надобно ни камней, ни вех, чтобы шаг за шагом снова пройти в воспоминаниях путь этих часов: как лунатик, попадаю я в любое время, посреди дня, посреди ночи, в их сферу и вижу в ней каждую подробность, с той зоркостью, какую знает только сердце, а не мягкая память. Я мог бы и теперь с не меньшей уверенностью нанести на бумагу очертания каждого отдельного листка в зеленеющем весеннем ландшафте, я еще теперь, осенью, чувствую нежный пыльный аромат стоящих в цвету каштановых деревьев; и поэтому, если я еще раз описываю эти часы, то не из боязни их утратить, а радуясь тому, что их снова обрел. И когда я теперь, в точной последовательности, представляю себе превращения той ночи, то вынужден, ради стройности изложения, сдерживаться, потому что стоит мне подумать о подробностях, как в душе моей поднимается какой-то дурман, своего рода экстаз овладевает мною, и мне приходится пропускать воспоминания сквозь запруду, чтобы они в многоцветном опьянении не ринулись друг на друга. Все еще переживаю я со страстным пылом пережитое, тот день 7 июня 1913 года, когда я в полдень сел в фиакр…
Читать дальше