Я подскочил к нему, поднял и усадил в кресло. Он больше не стыдился и разразился рыданиями. Я не мог произнести ни слова и только бессознательно проводил рукой по его светлым, мягким, как у ребенка, волосам. Он схватил меня за руку… с каким-то страхом… и вдруг я почувствовал на себе его пристальный взгляд…
— Скажите мне правду, доктор, — пробормотал он, — она не наложила на себя руки?
— Нет, — повторил я, хотя у меня уже готов был вырваться из горла крик: «Я! Я! Я!.. И ты! Мы оба! И ее упрямство, ее злосчастное упрямство!»
Но я удержался и повторил еще раз:
— Нет… никто не виноват… Это был рок!
— Мне не верится, — простонал он, — не верится. Позавчера только она была на балу, улыбалась, кивнула мне. Это немыслимо, как это могло случиться?
Я начал плести длинную историю. Даже ему не выдал я ее тайны. Все эти дни мы, как два брата, беседовали с ним, словно озаренные связывавшим нас чувством… мы друг другу не поверяли его, но каждый из нас чувствовал, что жизнь другого тесно связана с этой женщиной… Иногда запретное слово готово было сорваться с моих уст, но я стискивал зубы, и никогда он не узнал, что она носила под сердцем ребенка от него… что я должен был убить этого ребенка, его ребенка… и что она увлекла его с собой в пропасть. И все же мы говорили только о ней в эти дни, пока я скрывался у него… потому что — я забыл это вам сказать — меня разыскивали… Ее муж приехал, когда гроб был уже закрыт… он не хотел верить официальной версии… ходили какие-то слухи… и он искал меня… Но я не мог решиться на встречу с ним… увидеть его, человека, как я знал, заставлявшего ее страдать… я спрятался… четыре дня не выходил я из дома, четыре дня мы оба не покидали квартиры… Ее возлюбленный купил для меня на чужое имея место на пароходе, чтобы я мог бежать… Словно вор, прокрался я ночью на палубу, чтобы никто меня не узнал… Я бросил там, в глуши, все, что у меня было… свой дом и работу, на которую потратил семь лег жизни. Все мое добро брошено на произвол судьбы… а начальство, вероятно, уже уволило меня со службы, так как я без разрешения оставил свой пост… Но я больше не мог жить в этом доме, в этом городе… в этом мире, где все напоминает мне о ней… Как вор, бежал я ночью… только чтобы уйти от нее… забыть…
Однако… когда я вступил на борт… ночью… в полночь… мой друг был со мной… тогда… тогда… как раз поднимали что-то краном… что-то продолговатое, черное… Это был ее гроб… Вы слышите: ее гроб… Она преследовала меня, как раньше я преследовал ее… и я должен был стоять тут же, с безучастным видом, потому что он, ее муж, был тоже тут… Он сопровождал тело в Англию… может быть, он хочет произвести там вскрытие… Он овладел ею… теперь она опять принадлежит ему… Уже не нам… нам обоим… Но я еще здесь… Я пойду за ней до конца… Он не узнает, он не должен никогда узнать… Я сумею защитить ее тайну от всякого посягательства… от этого негодяя, из-за которого она пошла на смерть… Ничего, ничего ему не узнать… ее тайна принадлежит мне, только мне одному…
Понимаете вы теперь… понимаете вы… почему я не могу видеть людей… не выношу их смеха… когда они флиртуют и ходят парочками… потому что там, внизу… внизу, в трюме, между тюками чая и кокосовыми орехами, стоит ее гроб… Я не могу пробраться туда, там заперто… но я чувствую это, чувствую каждую секунду… чувствую и тогда, когда здесь играют вальсы и танго… Это ведь глупо, на дне моря лежат миллионы мертвых: под любой пядью земли, на которую мы наступаем ногой, гниет труп… Но все-таки я не выношу, не могу вынести, когда устраивают здесь маскарады и так плотоядно смеются… Я чувствую здесь эту мертвую и знаю, чего она от меня хочет… я знаю, на мне еще лежит долг… я еще не кончил… Ее тайна еще не погребена… она еще не отпускает меня…
* * *
На средней палубе зашаркали шаги, зашлепали мокрые метлы — матросы начинали уборку. Он вздрогнул, как человек, застигнутый врасплох; на истерзанном лице отразился испуг. Он встал и пробормотал:
— Мне пора… пойду уж.
Мучительно было на него смотреть — страшен был пустой взгляд его опухших глаз, красных от алкоголя или от слез. Его стесняло мое участие; я ощущал во всей его сгорбленной фигуре стыд, мучительный стыд за откровенность со мной в минувшую ночь. Невольно я сказал:
— Вы позволите мне зайти после обеда к вам в каюту…
Он посмотрел на меня, жесткая усмешка исказила его губы.
С какой-то злобой выдавливал он из себя каждое слово:
— Э-ге… наш знаменитый долг… помогать… Э-ге… этим самым словцом вы и подзадорили меня на болтовню. Ну нет, сударь, спасибо. Пожалуйста, не воображайте, что мне теперь легче, после того как я перед вами вывернул наружу все свои внутренности. Жизнь свою я проворонил, и никто мне ее не починит… Вышло так, что напрасно я трудился для почтенного голландского правительства… Пенсия — тю-тю, бездомным псом возвращаюсь я в Европу… псом, с визгом плетущимся за гробом… Безнаказанно не бегут в бреду амока: рано или поздно меня подкосит, и я надеюсь, что конец уже близок… Нет, спасибо, сударь, за любезное желание меня посетить… Я уже завел себе приятелей в своей каюте… две-три бутылки доброго старого виски… они меня иногда утешают… а затем, мой старинный друг, у которому я, к сожалению, своевременно не обратился, мой славный браунинг… он-то уж поможет лучше всякой болтовни… Прошу вас, не утруждайте себя… у человека всегда остается его последняя возможность — околеть, как ему вздумается… и при этом отклонить всякую постороннюю помощь.
Читать дальше