Плетнев чувствовал себя жутко под этим ледяным, прямо в упор на него направленным чужим взглядом.
Но вдруг в глазах Федора блеснул огонек, лицо согрелось, ожило, он точно вспомнил что-то и, продолжая тихо шевелить губами, стал пристально, с каким-то детским любопытством, весело всматриваться в Плетнева.
– Ну что, Федор, как поживаешь? – спросил Василий Николаевич, чтоб прекратить тяжелую для себя сцену.
Федор точно ждал этого вопроса: напряженность исчезла в его глазах, он будто вспомнил что-то или понял и, удовлетворенный, равнодушно отвел глаза от Плетнева, как от чего-то такого, что с этой минуты для него уж не представляло интереса. Он обвел других и остановил свои глаза на жене. Он поманил ее к себе едва заметным движением пальца и, когда та наклонилась, тихо проговорил, точно сообщая секрет:
– Озорничает… [1]
Озадаченная старуха проговорила растерянно:
– Что ты, что ты, господь с тобой! Это Василий Николаич… отец наш. Молиться нам за него.
Федор выслушал, пожевал губами, подумал и спокойно, с упрямством безумного или в горячечном бреду человека, убежденно прошептал:
– Озорничает.
Сказав, он отвернулся к стене и молча уставился светлыми бессмысленными глазами в щель.
Василий Николаевич растерянно, тоскливо оглянулся кругом, постоял еще и отошел от больного.
Пока доктор делал осмотр, он вышел во двор и молча стал ходить взад и вперед. Тоскливое, тяжелое чувство охватило его. Он понимал, что Федор в бреду, но, как человек чуткий и вследствие этого подозрительный в отношении всякого рода чувств, он и боялся, и не хотел, и опять видел в словах Федора не простой бред.
«Бред, – думал он, – но, как всякий бред, он должен иметь подкладку».
Василий Николаевич спохватился, что стоял перед Федором в шляпе, вспомнил то невольное чувство брезгливости, какое он ощутил в ту минуту, когда стоял у одра больного, и еще тоскливее стало ему. Федор, который столько лет был ему близок, в глазах которого он улавливал всегда что-то понимавшее его, стал сразу чужим, сразу порвалась та связь, которую считал он прочной и надежной, и все как-то сразу обнажилось в подавляющей наготе своей. Уж очень ясно как-то стало. Он, Василий Николаевич, стоял пред другим человеком Федором. Он, сытый, довольный, обладающий всем, стоял перед этим обездоленным, заканчивающим свою многотрудную, тяжелую жизнь человеком, лишенным даже радости сознания, что верный друг его, старуха, остается обеспеченной хотя этим животным помещением да черствым куском хлеба. И никому нет дела до этих парий человеческого рода. Никому, начиная с него. А если еще ужасы голода ждут всю эту голь перекатную, которая и в хорошие годы не живет, а только влачит свое существование?! Лицо Плетнева исковеркал тупой ужас. «В город на зиму!» – ураганом пронеслось в его голове и тоскливо стихло.
Доктор вышел.
Они молча сели в кабриолет.
– Нет надежды. Воспаление легких, и оба… Перебои… с минуты на минуту надо ждать паралича сердца… Дал дигиталис для очищения совести… шестьдесят два года… да и поздно уж теперь.
Плетнев тупо слушал, следя безжизненными глазами за расплывавшейся в вечернем небе тучкой.
Нет, не будет дождя!
Кабриолет проехал мимо толпы мужиков, сидевших на углу двух улиц. Все встали и молча поклонились господам.
Когда экипаж отъехал, Фомин, худой, нервный мужик с толстыми синими жилами на тонкой шее, с редкой прямой бородой, угрюмо закончил свою оборвавшуюся проездом господ речь:
– Тут и живи…
Маленький, пьяный мужичонка Федька вскочил при этих словах как ужаленный и, пьяно подскакивая, стал бить себя в грудь, силясь что-то сказать. Но, кроме «эх-эх-эх!», ничего не выходило.
– Ну да ладно, – пренебрежительно отвел рукой Фомин навалившегося на него Федьку. Федька оправился и опять запрыгал перед Фоминым.
Наконец вышло что-то.
– Эх-эх-эх! Земля-то… Земля где? Ну?
– Ну? Нет земли!
– Эх-эх-эх! Лошаденка-то… Лошаденка одна? Ну?
– А то и ни одной…
– Ну? Одна?! Все одна?! Ну?!
– Ну? А я чего ж баю?
– Эх-эх-эх! Стой! – заорал вдруг Федька.
В его пьяном воображении кабриолет все еще был здесь где-то недалеко. Освещенный какой-то мгновенной мыслью, он повернулся, но кабриолет уже скрывался далеко за мостом.
И кабриолет исчез, и мысль, вырвавшись из пьяной головы Федьки, умчалась куда-то.
– Эх-эх-эх! – судорожно заметался он в мучительном напряжении поймать эту мысль, сказать желанное слово, подвернувшееся уже было на язык.
Читать дальше