– Улыбайся, приятель, – продолжал хозяин, – а вот мы увидим, какую ты скорчишь рожу на празднике!
Замечание артиста возбудило всеобщий одобрительный хохот, а красивый итальянец с беспокойством оглянулся во все стороны и спросил у одного из художников, над кем смеется все общество.
– Пер востра, синьор Рубенс, пер костуме мольто бене, [11]– отвечал русский, дополняя знаками объяснение своей итальянской фразы, – и новый хохот совершенно смутил бедного итальянца, который, покраснев от негодования, отошел в угол и вскоре вовсе скрылся из студии.
Чрез полчаса все артисты облачились в маскарадные костюмы свои и составили такую пеструю группу, какой, конечно, не встречал никто на самом затейливом бале большой парижской оперы. Чего тут не было! Но все же пальма первенства досталась хозяину.
Осушив аршинную бутыль кислого красного вина, артисты стали расходиться, а я, забежав в Cafe de l'Europe, оставил в нем к Крозелю записку, в которой просил его отсрочить свидание наше до послезавтра, возвратился домой и лег спать.
Быть в Риме и не быть на чирварском празднике, о котором я еще имел самое смутное понятие, казалось мне непростительным.
Чирварским праздником обязан Рим немецким артистам, устроившим его некогда в день расставания своего с этим городом. В прежние времена в пещерах чирварских собиралось все общество римских художников и за общим столом, прощаясь друг с другом, обменивалось в знак памяти различными предметами. Впоследствии прощальные собрания артистов приняли вид маскарадов.
Подробности чирварского праздника были неоднократно описаны как в журналах, так и в путевых записках; я не имею ни малейшего намерения повторять эти описания… Этот праздник, как известно, заключается предурным обедом и преотвратительным вином, которое многие артисты как бы по обязанности глотают со страшными гримасами. И когда подумаешь, что все это делается людьми далеко не молодыми, далеко не глупыми и большею частью солидными немцами, то невольно пожмешь плечами и, конечно, в другой раз не поедешь более на знаменитый чирварский праздник.
На следующий после праздника вечер с седьмым ударом часового молотка дверь в мою прихожую отворилась, и явился француз.
– Вы аккуратны, Крозель! – воскликнул я, протягивая ему руку.
– А что? разве я некстати пришел?
– Напротив, уж пять минут, как я жду вас с нетерпением.
– Тем лучше, – отвечал Крозель, – потому что завтра мы отправимся в Ниццу.
– Так скоро?
– Что делать! И знаете отчего?
– Нет.
– Милорду кажется, что он может целые три минуты не думать о голой обезьяне.
– Послушайте, Крозель; или вы поклялись заставить меня умереть от любопытства, пли…
– Или, – перебил Крозель, – излечить вас радикально от этой болезни рассказом самой глупейшей истории, какой, конечно, не удавалось вам ни слышать, ни читать.
– Если глупа, извиняю вперед.
– А если извиняете, дайте сигару и слушайте.
– Итак…
«Итак (повторил Крозель) отец милорда, лорд В. на старости лет женился на премолоденькой француженке и сверх того на парижанке pur sang, [12]которая по прошествии десяти месяцев родила сына, то есть нашего милорда. Радость, возбужденная рождением наследника, побудила родителя съесть двойную против обыкновенного порцию плумпуддинга и выпить вместо восьми бутылок портера шестнадцать. Час спустя из родительских жил не могли добыть ни одной капли крови, и одна половина членов консилиума заключила, что удар был причинен плумпуддингом, а другая половина приписывала смертный случай портеру. Как бы то ни было, но посиневшего В. уложили сперва на стол, потом в погреб; а супруга его, поплакав столько, сколько требопало того приличие, решилась посвятить всю свою жизнь новорожденному. Но судьба решила иначе: к богатой леди подвернулся миловидный маркиз; а так как новорожденный не обещал ей ничего хорошего, то по прошествии семи лет леди пристально посмотрела на узкий нос милорда-сына, на тонкие губы его, на плоский лоб, на бесконечно длинные ноги, потом на маркиза, постоянно домогавшегося ее руки, и, подумав с полминуты, решилась возвратиться в Париж и сделаться маркизою. Милорд остался в Лондоне.
Чрез три года у маркизы родился другой сын. Милорд же, достигнув совершеннолетия, вступил во владение несметных богатств отца и, перебравшись на житье в один из наследственных замков, принялся усердно за травлю лисиц.
Милорд стрелял превосходно, сидел на лошади с вытянутыми вперед ногами, обедал в восемь часов вечера, переменял перчатки шесть раз в день, а для приема школьного учителя надевал белый галстух. Первым пробуждением сердца обязан был милорд оперной танцовщице, которую привез из Лондона в свое поместье и для которой накупил немалое количество серебра, фарфора и проч. Пробыв в замке две недели, танцовщица уложила серебро, фарфор и прочее в сундуки и увезла с собою обратно в Лондон, вследствие чего возненавидел милорд весь женский пол.
Читать дальше