Я повела ее в кондитерскую, и там, капая слезами в шоколад и битые сливки, она рассказала мне следующее. В Ростове живет Вова, который ужасно ее любит. Но здесь, в Киеве, живет Дима, который также ее ужасно любит. Вове восемнадцать лет, Диме девятнадцать. Оба офицеры. Любит она Вову, но выходить замуж надо за Диму.
— Почему же?
Оленушка всхлипывает и давится пирожным:
— Так надо! На-а-а-до!
— Подождите, Оленушка, не ревите так ужасно.
Расскажите всю правду, если хотите знать мое
мнение.
— Мне очень тяжело,—ревет Оленушка.—Это
все так ужасно! Так ужасно!
— Ну, перестаньте же, Оленушка, вы заболеете.
— Не могу, слезы сами текут…
— Так, во всяком случае, перестаньте есть пи
рожные—ведь вы уже за восьмое принимаетесь, вы
заболеете!
Оленушка безнадежно махнула рукай.
— Пусть! Я рада умереть — это все развяжет. Но
все-таки меня уже немножко тошнит…
Повесть Оленушки, глубоко психологическая,
была такова. Любит она Вову, но Вова веселый, и ему во всем везет. А Дима очень бедный и какой-то неудалый, и все у него плохо, и вот даже она его не любит. Поэтому надо выходить за него замуж. Потому что нельзя, чтобы человеку так уж плохо было.
— Нельзя до-би-ва-а-ать!
Тут рев принял такие угрожающие размеры, что даже старуха хозяйка вышла из-за прилавка, сочувственно покачала головой и погладила Оленушку по голове.
— Она добрая женщина! — всхлипнула Оленуш
ка.—Дайте ей на чай!
Через три дня проводили все-таки Оленушку в Ростов. Поезда были переполнены, с трудом достали ей место и снабдили письмом к кассиру на харьковской станции, которому телеграфировали устроить ей спальное место до Ростова.
Через неделю получили от Оленушки письмо, в котором рассказывалась жуткая история, как офицер выторговал себе смерть.
В Харькове оказалось свободным только одно место в спальном вагоне, которое кассир и отдал Оле-нушке. Стоявший за нею офицер начал требовать, чтобы место это предоставили ему. Кассир убеждал, показывая телеграмму, объяснял, что место заказано. Офицер ни на какие доводы не соглашался. Он офицер, он сражался за отечество, он устал и хочет спать. Оленушка, Хотя и с большой обидой, но уступила ему свое место, а сама села во второй класс.
Ночью она была разбужена сильным толчком — чуть не свалилась со скамейки. Картонки и чемоданы полетели на пол. Испуганные пассажиры выбежали на площадку. Поезд стоял. Оленушка спрыгнула на полотно и побежала вперед, где толпились и кричали люди…
Оказалось, что паровоз врезался на полном ходу в товарный поезд. Два передних вагона разбиты в щепы. Несчастного офицера, так горячо отстаивавшего свое право на смерть, собирали по кусочкам…
«Значит, не всегда делаешь людям добро, когда им уступаешь»,—писала Оленушка.
Очевидно, очень мучилась, что «из-за нее» убили офицера.
А через месяц телеграмма: «Помолитесь за Владимира и Елену».
Это значило, что Оленушка вышла замуж.
* * *
Я начала работать в «Киевской мысли».
Время было бурное и сумбурное. Бродили неясные слухи о Петлюре.
«Это еще кто такой?»
Одни говорили — бухгалтер.
Другие — беглый каторжник.
Но, бухгалтер или каторжник, во всяком случае, он —бывший сотрудник «Киевской мысли», сотрудник очень скромный, кажется, просто корректор…
Все мы, новоприезжие «работники пера», чаще всего встречались в доме журналиста М. С. Мильру-да, чудесного человека, где сердечно принимала нас его красивая и милая жена и трехлетний Алешка, который, как истинно газетное дитя, играл только в политические события: в большевиков, в банды, в «белых» и под конец — в Петлюру. Грохотали стулья, звенели чашки и ложки. «Петлюра» с диким визгом подполз ко мне на четвереньках и острыми зубами укусил мне ногу.
Жена Мильруда общественной деятельностью не занималась, но когда пригнали в Киев голодных солдат из немецкого плена и общественные организации много и мирно вопили о нашем долге и о том, как опасно создавать кадры обиженных и недовольных, чутких к большевистской пропаганде,— она без всяких воплей и политических предпосылок стала варить щи и кашу и вместе со своей прислугой относила обед в бараки и кормила каждый день до двадцати человек.
Народу в Киеве все прибывало.
Встретила старых знакомых — очень видного петербургского чиновника, почти министра, с семьей. Большевики замучили и убили его брата, сам он еле успел спастись. Дрожал от ненависти и рычал с библейским пафосом: «Пока не зарежу на могиле брата собственноручно столько большевиков, чтобы кровь просочилась до самого его гроба,—я не успокоюсь».
Читать дальше