— Представь себе, что мы — твой отец и я — подумываем, не жить ли нам снова вместе.
— Как? Ты и папа?
— Тебя это так удивляет? Почему же? В сущности, у нас много общего. Прежде всего наше прошлое, и ты, и Марта, и ваши дети.
— У вас такие разные вкусы.
— Они были разными. Мы слегка изменились, постарев.
Спокойствие, говорила я себе. Салон был полон весенних цветов: гиацинтов, примул. Папины подарки? Или она меняет стиль? Кому она подрaжaeт? Той женщине, которой намеревается стать? Она говорила. Слова обтекали меня, я все еще отказывалась им верить: она так часто выдумывает. Она нуждалась в защите, привязанности, уважении. А он ее уважает, даже очень. Он осознал, что неправильно судил о ней, что ее светскость, честолюбие были проявлением жизненных сил. И ему тоже необходим кто-нибудь живой рядом. Он чувствует себя одиноким, скучает; книги, музыка, культура — все это прекрасно, но существования этим не заполнишь. Надо отдать ему справедливость, он еще может нравиться. К тому же он эволюционировал. Он понял, что негативизм бесплоден. Она ему предложила, поскольку он в курсе парламентских дел, принять участие в радиодискуссии: «Ты не можешь вообразить, какое это ему доставило удовольствие». Голос струился, уравновешенный, умиротворенный, в уюте салона, где недавно раздавались дикие вопли. «Переживет, переживет». Жильбер оказался прав. Вопли, рыдания, конвульсии, точно в жизни есть нечто достойное того, чтоб так вопить, рыдать, волноваться. А это неправда. Нет ничего непоправимого, потому что ничто не имеет значения. Почему же не остаться на всю жизнь в кровати?
— Не понимаю, — сказала я. — Ты ведь находишь папино существование таким тусклым!
Доминика не переменила внезапно мнения о папе, не приняла его мировоззрения, не смирилась с тем, чтоб разделить с ним жизнь, которую именовала посредственной.
— Ах, я сохраню собственную жизнь, — живо возразила она. — Тут мы единодушны, у каждого свои дела, своя среда.
— Некое мирное сосуществование?
— Если угодно.
— Почему же вам тогда не ограничиться встречами время от времени?
— Ты решительно не знаешь света, просто не отдаешь себе ни в чем отчета, — сказала Доминика.
Она помолчала; мысли, которые она перебирала в голове, явно не были приятными.
— Я тебе уже говорила: женщина без мужчины, с точки зрения социальной, деклассирована; в этом есть некая двусмысленность. Я знаю, про меня уже распускают сплетни, что я содержу мальчиков, впрочем, некоторые мне предлагали свои услуги.
— Но при чем тут папа? Ты могла найти человека более блестящего, — сказала я, подчеркнув последнее слово.
— Блестящего? В сравнении с Жильбером никто не будет блестящим. Все сочли бы, что я удовлетворилась эрзацем. Твой отец — другое дело. — По ее лицу пробежало мечтательное выражение, прекрасно сочетавшееся с гиацинтами и примулами. — Супруги, вновь обретшие друг друга после многих лет раздельной жизни, чтоб встретить вместе надвигающуюся старость: возможно, люди удивятся, но подсмеиваться не будут.
Я не была в этом столь же уверена, как она, но теперь я поняла подоплеку. Надежность, респектабельность — вот в чем она нуждается в первую очередь. Новые связи отбросили бы ее в ранг доступных женщин, а мужа найти нелегко. Я уже видела роль, в которой она намеревается выступать: женщина, сделавшая карьеру, пользующаяся успехом, но отказавшаяся от легкомысленных радостей ради иных — более тайных, глубоких, интимных.
И папа согласился? Лоранс поехала повидаться с отцом в тот же вечер. Квартира одинокого мужчины, которую она так любила, газеты и книги, набросанные в беспорядке, аромат старины. Почти тотчас она спросила, стараясь улыбаться:
— Доминика рассказывает, что вы будете снова вместе. Это правда?
— Как это тебе ни покажется невероятным, да. Так-то!
Вид у него был немного смущенный. Он вспомнил, что говорил о Доминике.
— Да, признаюсь, мне это кажется невероятным. Ты так дорожил одиночеством.
— Никто не заставляет меня отказаться от него, если я поселюсь у твоей матери. Квартира у нее большая. Разумеется, в нашем возрасте мы оба нуждаемся в независимости.
Она выдавила из себя:
— Я считаю, что это хорошая мысль.
— Думаю, что да. Я веду слишком замкнутый образ жизни. Нужно все-таки сохранять контакт с людьми. А Доминика стала более зрелой; знаешь, она понимает меня куда лучше, чем раньше.
Они поговорили о том, о сем, вспомнили Грецию. Вечером, после обеда, ее стошнило; назавтра она не поднялась с постели, на следующий день тоже; она была сражена лавиной картин и слов, непрерывно дефилировавших и бившихся между собой в ее голове, точно малайские криссы в запертом ящике (откроешь — полный порядок). Она открывает ящик. Просто я ревную. Эдипов комплекс, не ликвидированный вовремя: мать, ощущаемая, как соперница. Электра. Агамемнон… Не потому ли меня так волновали Микены? Нет. Нет. Чушь. Микены были красивы, меня тронула красота. Ящик заперт, криссы бьются. Я ревную, но главное, главное… Она дышит слишком часто, задыхается. Значит, это не было правдой, что он владеет радостью, мудростью, что ему хватает внутреннего света! Она упрекала себя в неумении раскрыть секрет, а секрета-то, может, и вовсе не было. Вовсе не было: она поняла это в Греции. Она РАЗОЧАРОВАЛАСЬ. Слово пронзает, как кинжал. Она зажимает платок между зубами, точно желая помешать крику, хотя кричать не в силах… Разочаровалась. У меня есть для этого основания. «Ты не можешь вообразить, какое это ему доставило удовольствие!» А он: «Она понимает меня куда лучше, чем раньше». Он был польщен. ПОЛЬЩЕН. Это он, который смотрел на мир сверху вниз, с просветленной отчужденностью, он, который познал тщету всего и обрел душевный покой по ту сторону отчаяния. Он, непримиримый, будет выступать по тому самому радио, которое обвинял в лживости и лакействе. Он не принадлежал к другой породе. Мона сказала бы: «Какого черта! Они похожи как две капли воды».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу