В этот день Марселина пошла к обедне. Когда она вернулась, я узнал от нее, что она молилась за меня. Я пристально посмотрел на нее, потом сказал ей со всею нежностью, на какую был способен:
– Не надо молиться за меня, Марселина.
– Почему? – спросила она, немного смутившись.
– Я не люблю покровительства.
– Ты отвергаешь Божью помощь?
– После Он имел бы право на мою благодарность. Это создает обязательства, а я их не хочу.
Это имело вид шутки, но мы ничуть не заблуждались относительно важности наших слов.
– Ты не выздоровеешь без помощи, мой бедный друг, – сказала она со вздохом.
– Тем хуже для меня.
Затем, видя ее печаль, я добавил менее резко:
– Ты поможешь мне.
Я буду много говорить о своем теле. Я буду столько говорить о нем, что вам сначала покажется, что я забыл о душе. В моем рассказе это пренебрежение намеренно, тогда же оно было реальным. У меня не было достаточных сил, чтобы поддерживать двойную жизнь; о духе и тому подобном, говорил я, подумаю потом, когда мне станет лучше.
Я был еще далек от выздоровления. Из-за всякого пустяка я обливался потом, из-за всякого пустяка простуживался; у меня было "короткое дыхание", как говорит Руссо; подчас небольшой жар; часто с утра у меня было ощущение ужасной усталости, и тогда я оставался неподвижно в кресле, равнодушный ко всему, эгоистичный и с единой заботой о правильном дыхании. Я дышал тяжело, систематически и старательно; мои выдыхания происходили с двумя перерывами, которых моя сверхнапряженная воля не могла вполне устранить; еще долго после я избегал их лишь благодаря внимательному усилию.
Но больше всего я страдал от моей болезненной чувствительности ко всякому изменению температуры. Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что общее нервное расстройство сопровождало мою болезнь; иначе я не могу объяснить целый ряд явлений, которые нельзя вывести из простого туберкулеза. Мне постоянно было или слишком жарко или слишком холодно; тогда я до смешного плотно закутывался, переставал дрожать лишь начиная потеть, снова раскрывался немного и сразу же начинал дрожать, как только переставал потеть. Части моего тела застывали, становились, несмотря на пот, холодными как мрамор; ничто не могло их согреть. Я был до того чувствителен к холоду, что простуживался, если несколько капель воды падали мне на ногу, когда я мылся; в такой же мере я был чувствителен к жаре. У меня сохранилась эта чувствительность, сохранилась до сих пор, но теперь она стала для меня источником наслаждения. Всякая повышенная восприимчивость, мне кажется, может стать, в зависимости от крепости или слабости организма, поводом для наслаждения или мучения. Все, что прежде волновало меня, стало для меня теперь сладостным.
Не знаю, как я спал до тех пор с закрытыми окнами; по совету Т. я попробовал их открывать ночью; совсем немного сначала; вскоре я стал их широко раскрывать; еще некоторое время это сделалось такой настойчивой потребностью, что я задыхался, как только закрывал окно. С каким наслаждением впоследствии я чувствовал, как проникает ко мне ночной ветер, лунный свет…
Я тороплюсь покончить с этим первым лепетом выздоровления. Действительно, благодаря непрестанному уходу, свежему воздуху, улучшенной пище, я стал быстро поправляться. Раньше, боясь одышки при подъеме на лестницу, я не смел уходить с террасы; в последние дни января я наконец вышел и решился погулять по саду.
Марселина сопровождала меня с шалью в руках. Было три часа дня. Ветер, часто очень резкий в этих краях и сильно беспокоивший меня, в последние три дня спал. Мягкий воздух был очарователен.
Городской сад… Его пересекла широчайшая аллея, обсаженная двумя рядами деревьев, что-то вроде высоких мимоз, называемых там кассиями. В тени этих деревьев – скамейки. Река в виде канала, – я хочу сказать, более глубокая, чем широкая, и почти прямая, – текла вдоль аллеи; потом другие каналы, поменьше, распространяя воду, несли ее через весь сад к насаждениям, – тяжелую воду цвета земли, цвета розово-серой глины. Почти полное отсутствие иностранцев, лишь несколько арабов; они прохаживаются, и как только удаляются с солнечной стороны их белые плащи окрашиваются тенью.
Необычайная дрожь охватила меня, как только я вступил в эту странную тень; я закутался в шаль; однако я не почувствовал никакого недомогания, напротив… Мы сели на скамейку. Марселина молчала. Мимо нас проходили арабы; потом появилась целая компания детей. Марселина знала некоторых из них и сделала им знак; они подошли. Она мне назвала их имена; последовали вопросы, ответы, улыбки, гримасы, игры. Все это меня немного раздражало, и я снова стал себя плохо чувствовать; я утомился и покрылся потом. Но сознаться ли мне в этом, – меня стесняли не дети, меня стесняла она. Да, хоть и едва-едва, но я был стеснен ее присутствием. Если бы я встал, она пошла бы за мною; если бы я снял шаль, она захотела бы ее нести; если бы я снова надел ее, она спросила бы: "Тебе холодно?" И затем я не смел говорить с детьми перед нею; я видел, что у нее были свои любимцы; невольно, из духа противоречия, меня влекло к другим.
Читать дальше