"Он чувствовал в глубине души, что дьявол подменил всю его деятельность для Бога деятельностью для людей. Он чувствовал это потому, что как прежде ему тяжело было, когда его отрывали от его уединения, так ему тяжело было его уединение. Он тяготился посетителями, уставал от них, но в глубине души он радовался им, радовался тем восхвалениям, которыми окружали его... Все меньше и меньше оставалось времени для духовного укрепления и молитвы. Иногда, в светлые минуты, он думал так, что он стал подобен месту, где прежде был ключ. "Был слабый ключ воды живой, который тихо тек из меня, через меня... но с тех пор не успевает набраться вода, как жаждущие приходят, теснятся, отбивая друг друга. И они затолкли все, осталась одна грязь"... Не было у него теперь любви, не было и смирения, не было и чистоты".
Можно ли придумать более ужасный приговор, чем это резкое самоотрицание, которое навсегда должно положить конец всякому поклонению? Этим признанием Толстой уничтожает для хрестоматии штампованное клише святого из Ясной Поляны; с какой силой выступает здесь истерзанная совесть слабого, нестойкого человека, который сваливается под тяжестью ответственности, взятой им на себя, вместо ореола святого. Поклонение целой страны, льстивые восторги его учеников, ежедневные паломнические шествия, все эти пьянящие и шумные одобрения не могли обмануть его недоверчивый дух, его неподкупную совесть в вопросе о театральности этого литературного искусственного христианства, в вопросе о затаенном в уничижении славолюбии, в вопросе о неискренности, приставшей за долгие годы к постоянной исповеди corani publico [227] Публично, открыто (лат.).
, и о патетической евангельской позе, примешавшейся к первоначально чистому стремлению к религиозности. И ненасытный в своей жестокости к самому себе, Толстой при этом символическом самоанализе начинает сомневаться в честности первоначального стремления. Совсем робко продолжает он допрос устами своего двойника: "Но ведь была доля искреннего желания служить Богу?" И снова ответ замыкает все двери к святости. "Да, но все это было загажено, заросло славой людской. Да, нет Бога для того, кто жил, как я, для славы людской". Он потерял веру из-за бесконечных разговоров о вере. Театральная поза, принятая перед собравшейся литературной Европой, патетические исповеди вместо молчаливого смирения это - так чувствует и признает в зорком самонаблюдении Толстой - сделало невозможным осуществление святости. Только когда отец Сергий откажется от мира, от славы, от тщеславия, его совесть приблизится к Богу; и это глубоко прочувствованные слова, которые он в конце своих скитаний вкладывает в его уста, полное тоски изречение: "Буду искать его".
"Буду искать его" - это слово содержит искреннее желание Толстого, его настоящую судьбу: не найти Бога, а искать его. Он не был святым, не был спасающим мир пророком, даже не всегда - честным строителем своей жизни: величественный в иные мгновения, неискренний и тщеславный - в другие! Человек со слабостями, недостатками и раздвоенностью, но всегда трагически знающий свои ошибки и с беспримерной страстностью стремящийся к совершенству. Не святой, но стремящийся к святости, не верующий, но с титанической волей к вере, не божественный образ, покорно и удовлетворенно покоящийся в себе, а символ человечества, которое никогда не может самодовольно отдыхать на своем пути, а неустанно, каждый час, каждый день борется за более чистое существование.
В семье мне грустно, потому что я не могу разделить чувств моих близких. Все, что их радует, - экзамены, успехи в свете, покупки, - все это я считаю несчастьем и злом для них самих, но не смею этого высказать.
Я, правда, осмеливаюсь и говорю, но никто моих слов не понимает.
Дневник
Вот как я себе рисую, благодаря свидетельствам его друзей и по его собственным словам, один из тысячи дней жизни Льва Толстого.
Раннее утро: сон медленно слетает с век старца, он пробуждается, оглядывается, - утренняя заря уже окрасила стекла окон, настает день.
Из-за сумеречной завесы выступают мысли и подымается первое, удивленно-блаженное чувство: "Я еще жив". Вчера вечером, как еженощно, он лег на свою постель в покорной готовности больше не вставать. При мигающем свете лампы он в своем дневнике перед датой грядущего дня поставил три буквы: "е. б. ж." - если буду жив; и, о чудо, еще раз ему оказана милость бытия,- он жив, он еще дышит, он здоров. Как приветствие Божие он глубоко дышащей грудью впитывает в себя воздух и жадными серыми глазами - свет: какое чудо, он еще жив, он здоров. Проникнутый благодарностью, он встает, этот старец, и обнажается; обливание ледяной водой румянит хорошо сохранившееся тело. С наслаждением гимнаста он сгибает и разгибает туловище, пока не начинает болеть грудь и хрустеть суставы. Потом накидывает рубаху и домашнюю блузу на докрасна растертую кожу, распахивает окна и собственноручно выметает комнату; бросает поленья в быстро, с треском разгорающийся огонь, - свой собственный слуга, свой собственный работник.
Читать дальше