Себастьян Найт всегда любил жонглировать темами, сталкивать их или хитроумно сплетать, заставляя обнаруживать скрытое значение, только через последовательность волн и постигаемое: так устроен китайский буй — волнение на море рождает в нем музыку. В «Сомнительном асфоделе» этот прием доведен до совершенства. Важны не сами части, важно, как они сочетаются.
Есть, видимо, своя система и в том, как автор описывает физический процесс умирания (ступени в темноту): с точки зрения мозга, тела, легких. Сначала мозг выстраивает определенную иерархию идей о смерти. Вот мнимо-глубокомысленные пометы на полях одолженной книги (в сцене с философом):
«Притяжение смерти: физический рост наоборот, вроде удлинения висячей капли, которая наконец срывается в пустоту».
Мысли религиозные и поэтические:
«…болото смрадного материализма и золотые парадизы тех, кого преподобный Парк {57} называет оптимистиками…»
«Но умирающий знал, что никакие это не идеи, что лишь одну сторону понятия «смерть» можно признать реально существующей: эту сторону — боль прощания, медленно уходящую вдаль набережную жизни с мелькающими платками — о, да ведь он уже по ту сторону, раз видит уходящий берег; но нет, не совсем, если еще может думать».
(Так пришедший проводить друга может сколько угодно оставаться на палубе — от этого он не станет путешественником.)
Мало-помалу демоны физического страдания погребают под терриконами боли всякую мысль, всякое любомудрие, надежду, упование, память, сожаление. Мы спотыкаемся и дальше бредем через омерзительные ландшафты, уже не заботясь о направлении, потому что все — мука и нет ничего, кроме муки. Прием выворачивается наизнанку. Мысли и образы, светившиеся тем слабее, чем дальше мы углублялись по их следам в тупики, сменились медленным натиском страшных нелепых картин, берущих нас в кольцо осады. История замученного ребенка; повесть изгнанника о жестокой стране, откуда он бежал; а вот тихий сумасшедший с подбитым глазом; вот фермер, пинающий своего пса — свирепо, похотливо. Наконец, угасает и боль. «Он до того плохо себя чувствовал, что потерял интерес к смерти», — так «храпят потные люди в набитом вагоне третьего класса; так школьник засыпает над нерешенной задачей». «Я устал, устал… шина катится, катится своим ходом, виляя, замедляя бег…»
И тут книгу внезапно заливает волна света: «…словно кто-то рывком распахнул дверь, и люди в комнате, щурясь, повскакивали с мест и кинулись лихорадочно собирать узлы». Чувствуется, что мы на рубеже какой-то абсолютной правды, разящей величием и при этом почти уютной в силу высшей своей простоты. Непревзойденная словесная магия подводит нас к мысли, что автор знает правду о смерти и готов поведать ее. Вот-вот, к концу этой фразы или к середине следующей, ну, может, капельку дальше, мы узнаем такое, от чего изменятся все наши представления, как если бы выяснилось, что с помощью особых, доселе не применявшихся движений рук можно летать.
«Самый тугой узел — это, в конце концов, лишь извивы бечевы; неподатливый для ногтей, он все равно сводится к легким ленивым петлям. Пальцы кровоточат — а узел уже распутан взглядом. Он (умирающий) и есть этот узел, который был бы развязан сразу, сумей он найти и проследить ту нить. И не он один — распутано было бы все, все, что он только мог себе представить на языке наших детских понятий о пространстве и времени, причем то и другое — загадки, выдуманные человеком именно как загадки и в этом виде к нам возвращающиеся: бумеранги глупости… Вот он ухватился за что-то реальное, ничего общего не имеющее с мыслями, чувствами или опытом, вынесенным или не вынесенным из детского сада жизни».
«Абсолютный вывод», ответы на все вопросы жизни и смерти были запечатлены во всем, что он только знал в этом мире: так путешественник начинает понимать, что исследуемая им дикая страна — не случайное скопище природных явлений, а страница книги, где все эти леса и горы, поля и реки разместились так, чтобы составить осмысленную фразу; гласная озера переходит в плавную согласную склона; повороты дороги пишут свое послание почерком округлым и четким, как почерк отца; деревья общаются в пантомиме, понятной тем, кто выучил их азбуку жестов… Вот способ, каким наш путник, буква за буквой, прозревает пейзаж; точно так же запутанный рисунок человеческой жизни сводится к монограмме, теперь вполне ясной для внутреннего ока, разобравшего перевитые литеры. И проступившее слово потрясет простотой смысла; но еще поразительнее, может быть, то, что, живя земной жизнью, где рассудок взят в железное кольцо, в плотно пригнанную оболочку слов о собственной личности, никто даже случайно не проделывает этого нехитрого кульбита мысли, вмиг высвобождающего плененный дух, дарующего великое понимание. Загадка решена.
Читать дальше