В другой раз явилась ужасного вида старуха, мать Бонебо, жившая в лачуге между Кушскими воротами и деревней, и притащила целую кучу мотков грубых ниток.
— Графиня творит чудеса, — говорил аббат, окрыленный надеждой на нравственное исправление местных дикарей. — Эта самая женщина причинила немало вреда вашим лесам, а теперь зачем и как она туда пойдет? С утра и до вечера сидит она за своей пряжей, и время ее занято, и заработок у нее есть.
Край как будто успокоился; от Груазона поступали более или менее удовлетворительные донесения; порубки и потравы, казалось, шли на убыль; и возможно, что положение в крае и настроение жителей в самом деле изменилось бы коренным образом к лучшему; но всему мешала злопамятность алчного Гобертена, мелочные происки высшего суланжского общества и интриги Ригу, которые, словно кузнечные мехи, раздували ненависть и преступные замыслы в сердцах крестьян Эгской долины.
Сторожа жаловались, что в лесной чаще они все еще находят много ветвей, срезанных ножом, с явной целью заготовить топливо на зиму; они подкарауливали виновников, но поймать никого не удавалось. Граф с помощью Груазона выдал свидетельства о бедности лишь тридцати — сорока действительно бедным людям своей общины, но мэры соседних общин оказались сговорчивее. Граф проявил много мягкости в кушской истории, тем более хотел он быть строгим при сборе колосьев, обратившемся попросту в воровство. Он мало интересовался тремя своими фермами, сданными в аренду; его больше заботили довольно многочисленные хутора, арендовавшиеся исполу: таких хуторов было шесть, по двести арпанов в каждом. Граф выпустил объявление, запрещавшее под страхом протокола и штрафа, налагаемого мировым судом, являться на поле раньше, чем оттуда будут вывезены снопы; это распоряжение, собственно говоря, касалось только графских полей. Ригу хорошо знал местные условия; свои пахотные земли он сдал небольшими участками, и по этим мелким договорам съемщики, справившись с уборкой урожая, платили ему зерном. Сбор колосьев его ни в какой мере не трогал. Остальные землевладельцы были крестьяне и друг друга не обижали. Граф приказал Сибиле договориться с хуторянами-испольщиками и убирать хлеб на фермах по очереди так, чтобы все жнецы сразу переходили к следующему фермеру, а не рассеивались по разным полям, что крайне затруднило бы наблюдение. Он сам вместе с Мишо поехал посмотреть, как пойдет дело. Груазон, придумавший эту меру, должен был присутствовать при нашествиях бедноты на поле богатого землевладельца. Горожане и представить себе не могут, что такое сбор колосьев для деревенских жителей; это какая-то необъяснимая страсть, ведь многие женщины бросают хорошо оплачиваемую работу и идут собирать колосья. Хлеб, добытый таким путем, кажется им вкуснее; этот способ запасаться пищей, да еще самой существенной для крестьянина, имеет для них совершенно особую притягательность. Матери берут с собой маленьких детей, дочерей и сыновей-подростков; дряхлые старики тащатся туда же, а те, у кого есть кое-какое имущество, уж конечно прикидываются бедняками. На сбор колосьев одеваются в жалкие лохмотья. Граф и Мишо, оба верхами, присутствовали при первом выходе этой толпы оборванцев на первое поле первого хутора. Было десять часов утра, август стоял жаркий, небо без единого облачка, голубое, как барвинок; от земли шел жар, рожь пламенела; лучи солнца, отражаясь от затвердевшей и звонкой земли, жгли лица жнецов, работавших молча, в мокрых от пота рубашках, отрываясь только, чтобы глотнуть воды из глиняных бутылей, круглых, как каравай хлеба, с двумя ручками и грубо сделанным горлышком, заткнутым деревянной втулкой.
У края сжатого поля, где стояли телеги, нагруженные снопами, толпилось около сотни людей, несомненно далеко оставивших за собой фигуры фантаста Калло, поэта бедняков, и отвратительнейшие образы, когда-либо вышедшие из-под кисти Мурильо и Тенирса — двух самых смелых изобразителей этого жанра; бронзовые ноги, лысые головы, тряпье, разорванное и совершенно потерявшее цвет, засаленные лохмотья, прорехи, заплаты, пятна, полинявшая, потертая, дырявая одежда — словом, эти художники и не мечтали о таком ярком материальном образе нищеты; точно так же как алчное, беспокойное, тупое, бессмысленное и угрюмое выражение на лицах имело то вечное преимущество над бессмертными произведениями этих властителей красок, какое природа всегда имеет над искусством. Были тут старухи с индюшачьими шеями, с красными веками без ресниц, они вытягивали голову, как лягавая собака, стоящая над куропаткой; были тут дети, безмолвные, как солдат на часах; были тут девочки, топтавшиеся на месте, как скотина в ожидании корма; характерные черты детского возраста и старости заслоняло общее для всех выражение звериной алчности — алчности на чужое добро, которое они незаконно присваивали. Глаза у всех горели, жесты были угрожающие, но в присутствии графа, стражника и начальника охраны толпа молчала. Помещик, фермер, работник и бедняк — все имело здесь своих представителей. Социальный вопрос вставал во всей своей грозной обнаженности, ибо голод согнал сюда всех этих людей с вызывающими лицами... На ярком солнце особенно резко выступали жесткие черты, впалые щеки; босые, запыленные ноги горели; тут были полуголые дети, в старой разорванной кофте; в их русые кудрявые волосенки набилась солома, сено, травинки; женщины держали за руку малышей, только что начинавших ходить, — матери пойдут собирать колосья, а они будут ползать где-нибудь в борозде.
Читать дальше