Я бросил взгляд на эту великолепную панораму, а затем дальше, на крыши Рима, на купол собора Святого Петра, теперь охраняемый четырьмя антеннами Радио Ватикана. Это — один из самых прекрасных видов в мире, и когда я стоял в лучах заходящего солнца, весь пейзаж, с куполом в центре, с усыпальницей Адриана, Святым Ангелом на ее крыше и длинной, темной грядой Яникула слева, — весь пейзаж приобрел изысканную цветовую гамму, которая является не последним достоинством Рима. Это даже не закат, летом это какое-то остаточное свечение, которое так чудесно выглядит с Пинчьо. Солнце село. Золотистый свет, который, казалось, все еще поднимался от него, разлился по городу. Очертания купола резче вырисовывались теперь на фоне неба, где розовый цвет постепенно сместился к западу и поднялся вверх, чтобы смешаться с оставшейся густой синевой летнего итальянского дня. Этот насыщенный цвет, цвет, воспетый самим Гомером; цвет, которому должны сопутствовать пыль из-под копыт скачущих галопом лошадей и несущихся вперед колесниц; эпический цвет становился все более глубоким и темным по мере того, как небо догорало. Наконец восток окрасился красным, даже скорее ржавым, — обещание, что завтра будет такой же безоблачный день, какой только что закончился.
Это тот самый миг, когда наступает ночь. Улицы странно освещены в сумерках, они подсвечены розовым, потому что мягкий вулканический туф пропитался за день солнцем и сохранит его до утра. Стены домов приобретают оттенки шафрана, розы, персика, тротуары мягко лучатся, как будто лава помнит доисторические пожары. Купол Святого Петра — на том берегу Тибра, на фоне последних красных полос на небе — теперь черный. Колесница солнца умчалась, пыль от ее колес улеглась; и над Римом зажглись первые звезды. Это очень трогательный момент. Сначала один, потом другой — никогда не угадаешь, где это началось, — колокола Рима звонят «Ангелус» — Ave Maria, — и еще один день жизни прошел. Теперь темнота, а потом — завтра.
8
Мне всегда нравилось возвращаться домой прохладной ночью. Пинии стояли в ореоле отраженного света, тропинки сбегались в полосу полной темноты, окаймленную огнями Рима. Таинственные даже при свете дня, ночью сады Пинчьо и сады Боргезе приобретают мистическое очарование. В этой части Рима ничего не строили с древних времен; здесь был удивительный дворец Лукулла, здесь он разбил волшебные сады и давал свои знаменитые пиры, которые со временем принесли ему большую славу, чем победа над Митридатом.
Самым быстрым способом разбогатеть в имперские времена было сделаться губернатором какой-нибудь провинции; и частенько те, что похитрее, доили Империю, а потом, подобно Лукуллу, разбогатев в Азии, возвращались в Рим, чтобы вести здесь роскошную жизнь и поражать современников своей экстравагантностью. Сады Лукулла раскинулись на вершине холма Пинчьо, но сам дворец, с его портиками, библиотекой, залами для пиров, распространился на южный склон, туда, где сейчас Испанская лестница. Плутарх пишет, что однажды, когда Помпей был болен, врач прописал ему блюдо жареных дроздов — в Риме это до сих пор деликатес! — которых можно было раздобыть в это время года разве что у Лукулла, на холме Пинчьо. Лукулл первым ввез вишни из Азии в Италию, а потом и в Западную Европу. Плутарх также рассказывает историю о Цицероне и Помпее: как они, случайно встретив Лукулла на Форуме, решили выяснить, правда ли, что знаменитый эпикуреец почти ничего не ест, когда обедает один. Так как близилось время обеда, а Лукулл в тот день не устраивал пира, они спросили, не могут ли отобедать у него сегодня. Он смутился и предложил перенести обед на завтра, на что они не согласились. Тогда он послал сообщить своему управляющему, что намерен отобедать в зале Аполлона; и когда все трое прибыли, для них был готов умопомрачительный пир, один из тех, которыми славился хозяин дома. Оказалось, что каждой комнате во дворце соответствовал свой уровень, свой размах развлечений, свое меню, и управляющему достаточно было знать название комнаты, где собирался обедать хозяин, чтобы устроить подобающий прием.
Но вовсе не призрак Лукулла блуждает по ночам в садах на холме Пинчьо. Лукулл мирно покоится под грудой соловьиных язычков. Нет, здесь обитает призрак Мессалины, убитой в залах дворца. Эта потрясающая женщина присвоила сады через столетие после смерти Лукулла, отняв их у своего врага, Валерия Азиата. Затравив этого жестокого человека до смерти, она завладела его имуществом, и сады особенно пришлись ей по душе. Здесь она и укрылась, когда любящий супруг, престарелый Клавдий, человек, который, разумеется, последним в Риме узнавал о ее эскападах, в конце концов разгневался на нее. Мы никогда не узнаем, была ли Мессалина так ужасна, как ее описывают. Возможно, Агриппина, которая утвердилась в императорском дворце после нее, способствовала распространению о ней дурных слухов. Мессалине было всего двадцать шесть, когда она умерла, — слишком мало, чтобы успеть совершить все те безобразия, которые ей вменяют в вину. Однако в ту ночь, когда бедному Клавдию сказали, что она еще хуже, чем его бывшие жены, Мессалина, поняв, что все-таки навлекла на себя гнев этого слабого человека, бежала в сады Лукулла, надеясь переждать там бурю. Возможно, задуманное ей бы удалось, если бы вольноотпущенник Нарцисс очень скоро не рассказал, где ее искать. Трибун с отрядом гвардии тут же отправился в сады, имея приказ умертвить императрицу. Ее нашли там, где искали. Она сидела на полу дворца и рыдала в объятьях своей матери, которая держалась в тени все годы процветания и величия дочери, а теперь бросилась к ней, чтобы утешить ее в несчастии. Когда женщины поняли, что ворота открыты, и услышали шаги солдат, Лепида попробовала убедить дочь оставить этот мир, как подобает римлянке, то есть самой лишить себя жизни. Трибун и его солдаты вошли в комнату. Мессалине вручили кинжал. Она приставила его к горлу, потом к груди, но у нее так и не хватило мужества. Тогда трибун вынул из ножен свой меч и зарубил ее одним ударом.
Читать дальше