Стены комнатки были обтянуты штофом с лиловыми цветочками по серому полю, небольшой ларь черного дерева, старинное зеркало, большое старое кресло тоже черного дерева, обитое таким же штофом; дальше — стол с гнутыми ножками, возле стола стул, на полу ковер, вот и все. Но на столе — цветы и начатое рукоделие, но в глубине комнаты — узкая кровать, на которой Хуана грезила во сне; над ней три картины; в изголовье — распятие, чаша со святой водой, молитва в рамке, писанная золотом. От цветов шел слабый аромат, свечи мягко озаряли комнатку. Все полно было спокойствия, чистоты, святой невинности. Мечты и заветные думы Хуаны, особенно сама она, сообщали вещам свое очарование: во всем здесь, казалось, светилась ее душа; это была жемчужина в своей перламутровой раковине. Хуана, вся в белом, прекрасная в своей неповторимой красоте, отложившая четки, чтобы призвать любовь, внушила б уважение даже Монтефьоре, если бы и тишина, и ночь, и Хуана не дышали любовью, если бы белое ложе не являло взору приоткрытых на ночь простынь и подушки — поверенной тысячи смутных желаний. Монтефьоре долго стоял, опьяненный счастьем, — быть может, так сатана смотрит на просинь неба среди облаков, ограждающих его неприступной стеной.
— Едва я вас увидел, я полюбил вас, — сказал он на чистом тосканском наречии мелодичным голосом итальянца. — Отныне в вас моя душа и жизнь, — навсегда, если вы того пожелаете.
Хуана слушала, впивая его слова, которые язык любви делал неотразимыми.
— Бедняжка! Как вы могли так долго жить в этом мрачном доме и не умереть с тоски? Вы, созданная для того, чтобы царить в свете, жить в княжеском дворце, блистать на празднествах, гордиться восторженным поклонением, которое вы порождаете, видеть всех у своих ног, затмить самые великолепные сокровища сиянием вашей красоты, в которой вы никогда не встретите себе равной, — вы жили здесь одна, с этой купеческой четой?
Корыстный вопрос! Ему хотелось знать, не было ль у Хуаны любовника.
— Да! — ответила она. — Но кто вам поведал самые сокровенные мои мысли? Вот уже несколько месяцев, как я смертельно тоскую. Да, я предпочла бы умереть, чем долго еще оставаться в этом доме. Взгляните на это вышивание, в нем нет стежка, который не сопровождался бы множеством ужасных мыслей. Сколько раз мне хотелось убежать и кинуться в море! Почему? Теперь я и сама не знаю... Мелкие детские горести, такие ничтожные и все же такие мучительные... Нередко я обнимала мать, целовала ее с отчаянием, прощаясь с ней навеки, и думала: «Завтра я убью себя». Но вот я жива. Самоубийцы попадают в ад, а я так сильно боялась ада, что покорилась необходимости жить, вставать, ложиться, работать всегда в одни и те же часы, делать одно и то же. А между тем родители меня обожают. Я очень плохая, я это часто говорю своему духовнику.
— Значит, вы всегда жили здесь, не зная ни развлечений, ни удовольствий?
— О, я не всегда была такой! До пятнадцати лет церковная музыка, пение, празднества мне нравились. Я была счастлива, чувствуя себя безгрешной, как ангелы, радуясь, что могу каждую неделю причащаться, — словом, я любила бога. Но за эти три года я мало-помалу совсем переменилась. Сначала мне захотелось, чтоб у меня были здесь цветы, и я развела самые красивые. Потом мне хотелось... Но теперь... — Она умолкла на мгновение. — Теперь мне больше ничего не хочется, — договорила она, улыбаясь Монтефьоре. — Разве вы не написали мне сейчас, что всегда будете меня любить?
— Да, моя Хуана, — нежно произнес Монтефьоре, обняв прелестную девушку за талию и крепко прижимая ее к груди. — Но позволь мне говорить с тобой, как ты говоришь с богом. Ведь ты прекраснее самой девы Марии! Слушай! Клянусь тебе, — продолжал он, целуя ее волосы, — клянусь пред твоим лицом, как пред красивейшим из алтарей, сделать тебя своим божеством, осыпать всеми богатствами мира. Твоими станут мои кареты, мой дворец в Милане, все драгоценности и алмазы моего старинного рода. Я буду каждый день дарить тебе новые и новые украшения, дам тебе тысячи наслаждений, все радости мира.
— Ах, всему этому я очень рада! — сказала она. — Но сердце говорит мне, что милее всего на свете будет мне мой дорогой супруг. Mio caro sposo! — добавила она.
Невозможно передать французскими словами ту дивную мягкость и любовную прелесть звуков, которые итальянский язык и произношение придают этим трем восхитительным словам. Ведь итальянский был родным языком Хуаны.
— Тогда я вновь обрету дорогую мне веру, — продолжала она, бросая на Монтефьоре взгляд, сияющий небесной чистотой. — Вы и бог, бог и вы. Да неужели вы станете моим супругом? — спросила она. — Конечно! — воскликнула Хуана, помолчав. — Прошу вас, посмотрите на эту картину, которую отец привез мне из Италии.
Читать дальше