Я написал письмо учителю и поблагодарил его за одолжение. Предупредил его, что возвращу свой долг, когда приеду в январе в Токио. Написал, что болезнь отца не оказалась, как думали, опасной, что сейчас всё довольно благополучно, ни головокружений, ни рвоты нет. В конце я прибавил несколько слов, в которых осведомлялся о его простуде. Я совершенно не придавал никакого значения нездоровью учителя.
Когда я посылал это письмо, я совершенно не надеялся получить ответ на него. Отправив письмо и беседуя с отцом и матерью об учителе, я мысленно представлял себе далёкий его кабинет.
— Когда теперь поедешь в Токио, отвези ему хоть здешних грибов.
— Пожалуй! Только станет ли он их есть?
— Почему же? Они неособенно вкусны, но всё же, кажется, нет человека, кто б их совсем не ел...
Мне как-то странным казалось это мысленное соединение учителя с грибами. Когда пришёл ответ учителя, я был немного удивлён. И особенно удивился, когда увидел, что письмо не содержало в себе ничего особенного. Я решил, что учитель из любезности ответил мне. И решив так, я почувствовал большую радость из-за этого простого письма. Впрочем, это было первое письмо, полученное мною от него...
Первое, — сказал я... Может показаться, что между мной и учителем была частая переписка; должен сказать, что этого никогда не было. При жизни учителя я получил от него всего только два письма: одно — вот этот простенький ответ, второе, — то очень длинное письмо, которое он написал мне перед смертью.
Отец в силу своей болезни должен был остерегаться излишних движений, поэтому, даже встав с постели, он почти не выходил из комнаты. Один только раз, в очень тихий день, после полудня он сошёл в сад, причём из боязни, как бы чего не случилось, я пошёл рядом с ним. Я хотел было положить его руку себе на плечо, но отец, смеясь, отказался от этого.
XXIII
Я часто составлял партию скучающему отцу и играл с ним в шахматы. Мы удобно располагались у хибати, ставили перед собой шахматный столик и каждый раз, как нужно было двинуть фигуру, вынимали специально ради этого из-под одеяла руку. Случалось, что мы теряли запасную пешку и не замечали этого до самой новой игры. Тогда мать отыскивала эту пешку в золе и вытаскивала её оттуда щипцами для углей.
Когда отец выигрывал, он говорил: „Сыграем ещё разок!“ И когда проигрывал, тоже предлагал сыграть ещё раз. Одним словом, выигрывал он или проигрывал, он готов был сидеть за шахматами у очага сколько угодно. Сначала мне это было просто внове, но потом это развлечение людей, живущих на покое, стало доставлять и мне некоторое удовольствие. Однако прошло немного дней, и моя молодая энергия не могла более удовлетворяться этим единственным её проявлением. Часто, вытягивая вверх свои руки с зажатыми в кулак шахматными фигурами, я откровенно зевал.
Я думал о Токио. И там в глубине, в потоках крови, переполнявшей моё сердце, я слышал биение: „Деятельности! Деятельности!“ При этом, — странное дело! — я чувствовал, что звук этого биения как будто усиливается под влиянием мысли об учителе.
Я мысленно сравнивал своего отца с учителем. Если смотреть на них с точки зрения общества, оба они являлись людьми, о которых нельзя сказать, живые ли они или мёртвые. С точки зрения других людей оба они представляли собою ровно нуль. Поэтому меня не удовлетворял отец, развлекавшийся со мной игрой в шахматы. Учитель же, к которому я ни разу, сколько я помню, не ходил ради развлечения, он, помимо той дружбы, которая появилась в силу нашего соприкосновения, оказывал влияние и на мой ум. Даже сказать — только на ум — слишком слабо: на весь мой внутренний мир. Я без всякого преувеличения со своей стороны сознавал, что в мою плоть вошла сила учителя, что в моей крови течёт его жизнь. И наблюдая теперь своими глазами отца, который был моим родителем, и учителя, который был мне чужим, я поражался этому, как будто бы открыл какую-то неведомую истину.
Время шло, и я, казавшийся родителям сначала редким гостем, начинал делаться привычным для них. Вероятно, все, бывающие у себя дома в семействе на каникулах, переживали такое же состояние: неделя — ещё ничего, тебе рады и за тобою ухаживают; но переходишь этот предел, и пыл домашних остывает, в конце концов им становится всё равно, существуешь ты тут или нет: с тобой начинают обращаться уже кое-как. Так и я успел уже перейти за этот предел. К тому же всякий раз, как я приезжал домой, я приносил с собою из Токио много странного и непонятного для моих родителей. Это было, как в старину, когда в дом к конфуцианцу [4] Конфуцианство — одна из школ феодальной философии в Китае, перенесённая в Японию.
вносили дух христианства: то, что я приносил с собою, никак не укладывалось в рамки представлений отца и матери. Конечно, я старался скрыть это всё. Но всё это слишком прочно пристало ко мне, и хотел ли я этого или нет, только оно то и дело бросалось родителям в глаза. В конце концов мне стало всё неинтересно. Захотелось поскорее вернуться в Токио.
Читать дальше