А Трильби стала прачкой, и года через два-три с ней случилась беда: она слишком доверилась одному из друзей своей покойной матери. Вскоре после этого она стала натурщицей, зарабатывая достаточно на себя и на своего маленького братишку, которого горячо любила.
К началу нашего повествования маленький сиротка жил «на всем готовом» у папаши Мартина, тряпичника, и его жены, которая торговала старьем и недорогими картинами. Они были добрыми стариками и привязались к малышу, очень красивому, смышленому и забавному — всеобщему любимцу обитателей убогой улочки Кладезь Любви.
Трильби по какой-то странной прихоти называла себя его крестной матерью и говорила, что он внук папаши и мамаши Мартин. Добрые старики вскоре свыклись с мыслью, что это и на самом деле так.
Все же остальные, за малым исключением, были убеждены, что это ребенок самой Трильби (несмотря на то, что она была еще так молода). Она так горячо любила малютку, что не опровергала этих толков, и они ни в коей мере ее не смущали.
Мальчик мог бы расти и в худших условиях.
Мамаша Мартин была или притворялась очень набожной, а папаша Мартин — наоборот, был убежденным атеистом. Но они были хорошими людьми, хотя и грубоватыми, полуграмотными и не особенно щепетильными в некоторых вопросах (что, пожалуй, было только естественно). Но всеблагой дар милосердия и любви был в полной мере отпущен им, особенно ему. И если верить, что «да воздастся им по делам их», эта достойная пара вполне заслуживает рая на небесах за все свои испытания на земле.,
Вот все, что касается родственных уз Трильби.
Сидя в театре рядом с Дюрьеном и проливая слезы над бедной «Дамой с камелиями», она, как во сне, смутно припоминала то благородную осанку Таффи, с рапирой в руках смело сражающегося с противником, то прекрасное одухотворенное лицо Маленького Билли и его рыцарскую почтительность по отношению к ней.
А в антрактах сердце ее переполнялось дружеской теплотой к веселому шотландцу Лэрду, который способен был ни с того ни с сего отпустить отчаянное французское проклятие или крепкое словечко (да еще в присутствии дамы!), не имея ни малейшего представления о том, что оно означает.
Ибо Лэрд подхватывал иностранные слова на лету и превыше всего жаждал бегло изъясняться на «разговорном языке», а посему часто неуклюже и презабавно попадал впросак.
С ним происходило то же самое, как если бы вежливый француз сказал по-английски какой-нибудь прекрасной дочери Альбиона: «Лопни мои глаза, мисс, но ваш проклятый чай совсем остыл; я прикажу этому старому олуху Жюлю подать другую чашку чая, черт бы вас побрал!»
Пока время и опыт не пришли ему на помощь и не научили его великолепно говорить по-французски. Пожалуй, оно и лучше, что первые шаги на этом поприще он делал в непринужденном дружеском кругу на площади св. Анатоля, покровителя искусств.
Боже, как она прелестна, восхитительна на вид!
А к тому ж народ твердит, что и нрав у ней чудесный.
Никто толком не ведал, как жил Свенгали, и очень немногие знали, где именно и на какие средства. Он снимал просторную запущенную мансарду на улице Тирлиар, где вся обстановка состояла из убогой кровати и пианино.
Он был беден и, несмотря на свой талант, не успел еще завоевать себе имя в Париже. Возможно, виной тому была его крайняя бестактность и полное неумение вести себя в обществе. Он был временами заискивающе льстив, временами нестерпимо дерзок. У него было известное чувство юмора, но шутки его бывали скорее оскорбительными, чем остроумными, а высмеивал он то, что в сущности не было смешным. Остроты его звучали язвительно и злорадно, — он всегда шутил некстати и невпопад. Его эгоизм и мания величия были беспредельны, к тому же он был неряшлив, но одевался претенциозно, а потому выглядел грязным, лохматым — словом, таким, каким непростительно быть и самому прославленному музыканту, вращающемуся в самом избранном обществе.
Он был неприятным человеком, и бедность его не вызывала сочувствия, ибо ее могло и вовсе не быть. Он получал постоянную материальную поддержку от своих родных из Австрии — от стариков родителей, сестер, двоюродных братьев и теток, которые бились в нужде, работали и экономили для него, — ведь он был их гордостью и любимцем.
Но у него было одно неоспоримое достоинство — любовь к своему искусству или, лучше сказать, любовь к самому себе как к мастеру своего дела — великому мастеру. Он презирал или делал вид, что презирает, всех остальных музыкантов, и тех, кто был еще в живых, и тех кто уже умер, — даже тех, чьи произведения он сам так божественно исполнял на рояле.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу