— Доменико, скажешь дону Антонио, чтоб заложил гнедых в коляску, после ужина я спущусь в Палермо. Взглянув в глаза жены, остекленевшие от испуга, он было раскаялся в своем приказании, но, поскольку отмена раз отданного распоряжения немыслима, решил настоять на своем, дополнив жестокость насмешкой: — Падре Пирроне, едем со мной вернемся к одиннадцати; два часа вы сможете провести в монастыре со своими друзьями.
Поездка в Палермо вечером, да еще в эту пору беспорядков, если только дело не шло о любовном приключении самого низкого пошиба, казалась совершенно абсурдной; но брать в качестве спутника в такую поездку своего домашнего духовника было уже возмутительным самодурством. Падре Пирроне по крайней мере воспринял это решение именно так и, конечно, оскорбился, — но уступил.
Едва была проглочена последняя ягода мушмулы, как у подъезда раздался шум подкатившего экипажа. Пока в зале лакей подавал князю цилиндр, а отцу иезуиту треуголку, княгиня, у которой слезы навернулись на глаза, предприняла последнюю тщетную попытку:
— Но, Фабрицио, в такие времена… дороги полны солдат, на улицах сброд… Может приключиться беда.
Он рассмеялся.
— Глупости, Стелла, глупости. Что может случиться? Все меня знают. В Палермо мало таких верзил. Прощай.
И поспешно поцеловал ее гладкий, без единой морщинки лоб, едва достигавший его подбородка.
То ли запах кожи княгини пробудил в нем нежные воспоминания, то ли покаянная поступь следовавшего за ним падре Пирроне прозвучала как предостережение, но, дойдя до коляски, князь снова едва не отменил поездку. Однако в ту минуту, когда он велел кучеру повернуть в конюшню, из окна раздался безумный крик:
— Фабрицио, мой Фабрицио! — У княгини начинался очередной истерический припадок.
— Пошел, — сказал он кучеру, который сидел на козлах, прижав кнут к животу. — Пошел. Едем в Палермо, отвезем его преподобие в монастырь. — И хлопнул дверцей, прежде чем лакей успел ее закрыть.
Ночь еще не наступила; меж высоких стен белой лентой вилась дорога. По соседству с поместьем Салина слева виднелась полуразрушенная вилла Фальконери. Она принадлежит Танкреди, племяннику и питомцу князя. Отец Танкреди, муж сестры князя, умер, промотав свое состояние. Эго было полное разорение, одно из тех, когда уплывает даже серебро, украшавшее ливреи слуг; после смерти матери Танкреди король поручил опеку над четырнадцатилетним племянником князю Салина. Мальчик, которого он до этого почти не знал, пришелся весьма по душе раздражительному князю, который обнаружил в нем веселый задор, легкомысленный нрав, а порой внезапные приступы серьезности. Хоть князь не признавался и самому себе, но он предпочел бы племянника своему первенцу, добродушному олуху Паоло.
Теперь Танкреди шел двадцать первый год, и он премило развлекался на деньги, которые опекун, не жалея, выдавал ему из собственного кармана. «Кто знает, что сейчас вытворяет этот мальчишка», — думал князь, покуда коляска катила вдоль виллы Фальконери. В наступавшей темноте каскады цветов бугенвиллий, рвавшихся за изгородь, подобно шелковым занавесям, придавали дому излишне праздничный вид. «Кто знает, что он сейчас вытворяет».
Король Фердинанд, конечно, дурно поступил, заговорив с ним о плохих знакомствах мальчика, но, по существу, король прав. Попав в сети к приятелям игрокам и к женщинам, про которых в те времена говорили, что они «не умеют себя вести», Танкреди покорял их своей привлекательностью. Однако это не мешало ему открыто проявлять симпатии к «секте» и поддерживать сношения с тайным Национальным комитетом, быть может, даже брать оттуда деньги, так же, впрочем, как он брал их из королевской казны.
После событий Четвертого апреля князю всеми правдами и неправдами надо было выручать мальчика из нависшей над ним беды; пришлось наносить визиты и скептику Кастельчикала и подчеркнуто вежливому Манискалко. Нехорошо все это, конечно, но дядя никогда ни в чем не обвинял Танкреди: во всем повинно время, вот эти бестолковые времена, когда юноша из хорошей семьи не может сыграть партию в «фараон», не натолкнувшись при этом на компрометирующие личности. Плохие времена!
— Плохие времена, ваше превосходительство. — Голос падре Пирроне прозвучал, как эхо его собственных мыслей. Забившись в уголок коляски, прижатый грузным телом князя, подавленный его самодурством, отец иезуит страдал душой и телом, но, будучи человеком незаурядным, умел переносить собственные мимолетные муки в непреходящий мир истории. — Взгляните, ваше превосходительство, — указал он пальцем на обрывистые холмы вблизи Золотого ущелья, которые еще можно было различить в гаснущих лучах солнца. На склонах и на вершинах пылали десятки огней — то были костры, которые отряды мятежников Зажигали еженощно, как бы в знак молчаливой угрозы Этому граду короля и монахов. Они походили на пламя свечи, зажженной в комнате безнадежно больного в его последнюю ночь.
Читать дальше