— Нет, это не такая уж большая потеря, — отвечал я. — Разве я не сделал того, что должен был сделать? Разве я не прогнал ее? Что вы можете еще сказать? Остальное — мое дело. Ведь раненый бык в цирке волен забиться в угол, он волен лечь, пронзенный шпагой матадора, и мирно испустить дух. Что я буду делать дальше — тут ли, там Ли, где бы то ни было? Кто такие эти ваши первые встречные? Вы покажете мне ясное небо, деревья, дома, мужчин, которые разговаривают, пьют, поют, женщин, которые танцуют, и лошадей, которые скачут галопом. Все это не жизнь, это шум жизни. Полно, полно, оставьте меня в покое.
Когда Деженэ убедился, что мое отчаяние безысходно, что я не желаю слушать чьи бы то ни было уговоры, не желаю выходить из комнаты, он не на шутку этим обеспокоился. Однажды вечером он явился ко мне с очень серьезным выражением лица. Он завел речь о моей любовнице и продолжал насмехаться над женщинами, отзываясь о них так дурно, как он о них думал. Опираясь на локоть, я приподнялся на постели и внимательно слушал его.
Был один из тех мрачных вечеров, когда завывания ветра напоминают стоны умирающего; частый дождь хлестал в окна, по временам стихая и сменяясь мертвой тишиной. Вся природа томится в такую непогоду: деревья горестно раскачиваются или печально склоняют верхушки, птицы забиваются в кусты; городские улицы безлюдны. Рана причиняла мне боль. Вчера еще у меня была возлюбленная и был друг; возлюбленная изменила мне, друг поверг меня на ложе страдания. Я еще не совсем разобрался в том, что творилось у меня в голове: то мне казалось, что мне приснился ужасный сон, что стоит только закрыть глаза, и завтра я проснусь счастливым; то вся моя жизнь представлялась мне нелепым и ребяческим сновидением, лживость которого сейчас раскрылась.
Деженэ сидел передо мной подле лампы, серьезный и непреклонный, с неизменной усмешкой на устах. Это был человек, исполненный благородства, но сухой, как пемза. Слишком ранний жизненный опыт был причиной того, что он преждевременно облысел. Он изведал жизнь и в свое время пролил немало слез, но скорбь его была облечена в надежный панцирь; он был материалистом и не боялся смерти.
— Судя по тому, что с вами творится. Октав, — заговорил он, — я вижу, что вы верите в такую любовь, какой описывают ее романисты и поэты. Короче сказать, вы верите в то, что говорится на нашей планете, а не в то, что на ней делается. Это происходит оттого, что вы не умеете рассуждать здраво, и может повести вас к очень большим несчастьям.
Поэты описывают любовь подобно тому, как ваятели изображают нам красоту, как музыканты создают мелодию: наделенные тонким и очень восприимчивым душевным складом, они сознательно и ревностно собирают воедино самые чистые элементы жизни, самые красивые линии материи и самые благозвучные голоса природы. В Афинах, говорят, было много красивых девушек. Пракситель изобразил всех, одну за другой, после чего сделал из всех этих различных красавиц, имевших каждая свой недостаток, одну безукоризненную красавицу — и создал так свою Венеру. Первый, кто сделал музыкальный инструмент и установил правила и законы этого искусства, перед тем долго прислушивался к ропоту тростника и к пению малиновок. Так изведавшие жизнь поэты, которые видели много проявлений любви, более или менее мимолетной, и глубоко почувствовали, до какой степени душевного восторга может иной раз возвыситься страсть, отбросили от человеческой природы все принижающее ее и создали те таинственные имена, которые из века в век были на устах у людей: Дафнис и Хлоя, Геро и Леандр, Пирам и Тизба.
Искать в повседневной действительности любви, подобной этим вечным и чистейшим образцам, то же самое, что искать на городской площади женщин, столь же красивых, как Венера, или требовать, чтобы соловьи распевали симфонии Бетховена.
Совершенства не существует; понять его — верх торжества человеческого разума; желать его для того, чтобы обладать им, — опаснейшее безумие. Откройте окно, Октав. Вы видите бесконечность — не так ли? Вы чувствуете, что небо беспредельно? Ведь ваш разум говорит вам это? Однако постигаете ли вы бесконечность? Можете вы составить себе какое-нибудь понятие о чем-то, что не имеет конца, — вы, родившийся вчера и обреченный умереть завтра? Это зрелище необъятного породило всюду величайшие безумства. Отсюда произошли все религии. Именно для того чтобы обладать бесконечностью, Катон перерезал себе горло, христиане отдавали себя на растерзание львам, а гугеноты — на растерзание католикам; все народы земного шара простирали руки к этому необъятному пространству и хотели в него устремиться. Безумец хочет обладать небом, мудрец любуется им, преклоняет колена и не питает желания.
Читать дальше