— Разве их сваливали здесь?
— Их сваливали повсюду!
— Это, должно быть, один из тех, с которыми расправились в Шатле. Второго числа я видел триста трупов, нагроможденных в кучу на мосту Менял.
Парижане боялись, как бы мертвые аристократы из мести не отравили их.
Эварист Гамлен стал в очередь: он решил избавить старуху мать от утомительного стояния. Вместе с ним пришел его сосед, гражданин Бротто, спокойный, улыбающийся, с Лукрецием в оттопыренном кармане коричневого сюртука.
Славный старик восхищался этой сценой: она представлялась ему сюжетом из простонародной жизни, достойным кисти современного Тенирса {324} .
— Эти грузчики и кумушки занимательнее греков и римлян, так полюбившихся в настоящее время нашим художникам,— сказал он.— Что касается меня, я всегда питал пристрастие к фламандскому жанру.
Из благоразумия и из чувства такта он не упомянул о том, что в свое время у него была целая галерея голландских картин, с которой по числу и подбору полотен могло сравниться только собрание г-на де Шуазеля.
— Прекрасна только древность и то, что ею вдохновлено,— возразил художник,— тем не менее я готов согласиться, что простонародные сюжеты Тенирса, Стена, Остаде {325} гораздо выше ничего не стоящей мазни Ватто, Буше или Ван-Лоо {326} : людские существа у них изображены уродливыми, но они не опошлены, как у какого-нибудь Бодуэна {327} или Фрагонара.
Мимо прошел продавец газет, выкликая:
— Бюллетень Революционного трибунала! Список осужденных!
— Одного Революционного трибунала недостаточно,— заметил Гамлен.— Надо учредить трибунал в каждом городе… Да что я! В каждой коммуне, в каждом кантоне. Необходимо, чтобы все отцы семейств, все граждане сделались судьями. Когда нации угрожают пушки неприятеля и кинжалы изменников, милосердие — тягчайшее преступление. Подумать только, Лион, Марсель, Бордо восстали, Корсика охвачена возмущением, Вандея в огне, Майнц и Валансьен во власти коалиции, измена — всюду: в городах, в деревнях, в лагерях; измена заседает на скамьях Национального конвента, измена с картою в руке принимает участие в военных советах наших полководцев!.. Пусть же гильотина спасет отечество!
— У меня нет существенных возражений против гильотины,— ответил старик Бротто.— Природа, моя единственная наставница и учительница, в самом деле не дает мне никаких указаний на то, что жизнь человеческая представляет собою какую-либо ценность; напротив, она всячески учит, что человеческая жизнь ничего не стоит. По-видимому, единственное назначение всякого живого существа — стать пищей другого существа, предназначенного в свою очередь для той же цели. Убийство не противоречит естественному праву,— следовательно, смертная казнь вполне законна, если только к ней прибегают не ради добродетели и справедливости, а из необходимости или ради выгоды. Должен, однако, признаться, что у меня, вероятно, извращенный инстинкт, так как я не выношу зрелища крови, и эту противоестественную черту не в состоянии побороть вся моя философия.
— Республиканцы — люди гуманные и чувствительные,— снова заговорил Эварист.— Одни только деспоты утверждают, будто смертная казнь — необходимый атрибут власти. Державный народ со временем отменит ее. Робеспьер выступил против нее, и все патриоты были на его стороне; чем скорее будет издан декрет об ее отмене, тем лучше. Однако в действие его можно будет ввести не раньше, чем последний враг Республики погибнет, сраженный мечом закона.
За Гамленом и Бротто уже стали в ряд запоздавшие, по преимуществу женщины из этой секции; среди них обращали на себя внимание рослая красивая «вязальщица» в косынке и деревянных башмаках, опоясанная саблей, хорошенькая блондинка, растрепанная, в измятом платке, и молодая мать, худая и бледная, кормившая грудью хилого ребенка.
Младенец, которому не хватало молока, кричал, но крик был слабый, и ребенок захлебывался от рыданий. Он был жалкий и маленький, с прозрачным сморщенным личиком, с воспаленными глазами; мать с нежностью и скорбью смотрела на него.
— Да он совсем крохотный,— сказал Гамлен, оборачиваясь к несчастному стонущему младенцу, прижатому к его спине напиравшей толпой.
— Ему полгодика, моему сокровищу!.. Отец в армии: он из тех, что отбросили австрийцев в Конде. Зовут его Дюмонтей (Мишель); по профессии он приказчик в суконной лавке. Записался на подмостках, которые соорудили перед ратушей. Бедняжка, он хотел защищать родину, а заодно повидать свет… Он пишет, что надо запастись терпением. Но как же мне кормить Поля (моего сыночка зовут Полем)… когда мне самой нечего есть?
Читать дальше