Теперь трудно, — писал тот же человек, — понять заразную силу паники, царившей в городе и в тюрьме. Возможно, будет легче понять наши чувства, если знать, что, пока мы стояли там, чикагская газета подготовила экстренный выпуск, всерьез объявляющий о заминировании тюрьмы, которая взлетит на воздух в момент казни».
Мне стало более чем понятно предсказание Лингга насчет результатов взрыва второй бомбы.
Через некоторое время этот честный журналист и очевидец описал «узаконенное убийство»:
«Наконец была дана команда, и мы зашагали по плохо освещенному коридору во двор, где должна была состояться казнь; мы увидели, как возрождающимся варварством были оборваны четыре жизни. Ничего не взорвалось, никто на нас не напал, никто не привел свои когорты к стенам тюрьмы или еще куда бы то ни было, вооруженные и невооруженные анархисты не угрожали властям штата. В глазах людей я видел напряжение, страх, отчего все лица казались мне бледными и осунувшимися, однако в тот день во всем городе не произошло ничего противозаконного. Звучит ужасно, жестоко, и все же, на мой взгляд, всего лишь на мой взгляд, в сердцах людей зажегся огонь, потому что четыре сердца успокоились навеки.
Окончание трагедии предварила еще одна странная сцена, и тот, кто видел ее, никогда не забудет воскресную похоронную процессию, черные катафалки, тысячи людей, которые молча вышагивали милю за милей по людным, но молчаливым улицам, мрачное впечатление от всепрощающей смерти и еще более мрачный вопрос: правильно ли мы поступили? Самоубийство Лингга и поразительное мужество, с каким он переносил нечеловеческие страдания, пробудили в людских сердцах жалость к нему, а в головах — сомнение. Короткий ноябрьский день закончился погребальными службами на темном кладбище и молчаливым возвращением людей в город. Ни один человек не подал голос ни около могил, ни где бы то ни было еще; люди все время молчали, словно что-то обдумывали».
Наконец-то завершилась затянувшаяся трагедия. Не могу передать, какие чувства обуревали меня, когда я читал статьи о последних минутах жизни узников и об их похоронах. Я словно все видел собственными глазами! До чего же хорошо я понимал Лингга и его отчаянный поступок. В то время мне и в голову не могло прийти, для чего предназначались еще четыре бомбы; ведь он взорвал только себя самого ради пробуждения страха в людях, не желая никому причинить боль. Представляете, насколько он был храбр и насколько владел собой! Ему удалось найти слова, чтобы Осборн ничего не заподозрил. А потом, когда врачи своим искусством возвращали его к жизни, причиняя нестерпимые муки, он ни разу не застонал, ни разу не вскрикнул. Слезы брызнули у меня из глаз. Такая мощь перестала существовать, такое величие обрело столь ужасный конец! Что-то отвратительное было для меня в мысли о полицейском, который назвал бездыханного Лингга «чудовищем». Ему бы спросить Осборна, и, наверно, у него сложилось бы более объективное впечатление, потому что после катастрофы Осборн не боялся говорить правду. Вот, что он сказал о Лингге: «Я самого высокого мнения о Луисе Лингге и верю, что его неправильно поняли. Он был честен в своих взглядах настолько, насколько это возможно для человека, и свободен от мстительности, словно новорожденный младенец. Мне лишь хотелось бы, чтобы молодые люди Америки могли быть такими же сильными и добрыми, каким был Луис Лингг, если забыть о его анархизме».
Даже тюремщики жалели и почитали Луиса Лингга.
Моя задача, потребовавшая от меня много времени, почти выполнена. У меня не осталось сил, чтобы особенно задерживаться на последних печальных событиях. Через десять — двенадцать дней после того, как в Кельне я получил телеграфное известие о смерти Лингга, пришла газета с полным описанием всего происшедшего, которое я использовал в предыдущей главе, а потом и письмо от Иды с четырьмя листочками, исписанными четким почерком Лингга. Он написал их и передал Иде, когда она в последний раз навестила его в субботу, пятого ноября, как раз перед тем, как у него в камере нашли бомбы. Вот это письмо:
«ДОРОГОЙ БИЛЛ!
Я знаю, что тебе все известно о моей болезни и ты будешь радоваться не меньше меня, если доктора позволят мне встать через неделю. Я мучился и еще буду мучиться; и это научило меня тому, что человек не должен сеять вокруг себя страдания, если сам не умеет мужественно их сносить. Я готов ко всему. Наш труд почти завершен, Билл, и мы хорошо потрудились, это было неплохо вопреки твоим опасениям. Первый Детский акт был принят в штате Нью-Йорк в 1886 году, и он запретил до смерти замучивать работой детей до тринадцати лет. Одному из нас осталось лишь взойти на крест, подобно Иисусу Христу, и единственно любовью обратить веревку палача в символ всеобщего братства. Сердце горит огнем у меня в груди. Мы завоевали Детскую хартию и не очень дорогой ценой. Хорошая работа, Билл, не сомневайся, это была хорошая работа.
Читать дальше