— Бедняжка Джеффри.
— А еще помнится, я звонил из каждого ресторана в отель «Канада». Из бара каждого ресторана. Бог знает, сколько раз я им названивал в надежде, что ты туда вернешься. И всякий раз мне отвечали одно и то же — ты ушла, чтобы со мной встретиться, но они не могут сказать куда. А под конец они там просто рассвирепели. Странно, почему это мы остановились в «Канаде», а не в «Регисе» — помнишь, меня там из-за бороды все время принимали за известного атлета?.. Словом, я брел от двери к двери в борениях и все думал, что не отпущу, не дам тебе утром уехать, только бы тебя найти!
— Да. (Только бы ее найти! Ах, как холодна и бесприютна была ночь, как завывал ветер, как свирепо валил пар из вентиляционных люков на улицах, где беспризорники в лохмотьях уже устраивались на ночлег, прикрываясь обрывками газет. Но в мире не было человека бездомней тебя, а ночь, холод и мрак все сгущались, и тщетны были твои усилия, ты ее не нашел! И скорбный голос вопиял тебе вослед на той улице, и ветер выкликал ее название: виа Долороса! Улица Скорби! А потом как-то вдруг нагрянуло утро, и она только что вышла из отеля — ты сам отнес вниз один из ее чемоданов, но не поехал ее провожать, — и ты сидел в баре отеля и пил мескаль со льдом, от которого холодом сводило живот, и глотал лимонные косточки, а потом с улицы внезапно вошел человек, похожий с виду на палача, и поволок на кухню двух барашков, которые истошно блеяли от страха. А потом ты слышал, как они блеяли, наверное уже под ножом. И ты подумал: лучше не вспоминать, забыть все.
А потом, после того, как ты, побывав в Оахаке, вернулся сюда, в Куаунауак, снедаемый скорбью — спускаясь по крутой, извилистой дороге от «Трес Мариас» в своем автомобиле, видя сквозь туман смутные очертания города, а потом и сам город, узнавая знакомые места и чувствуя, как душу твою влачит через них по камням, словно она привязана к хвосту закусившей удила лошади, — когда ты вернулся...)
— Когда и вернулся, кошки все уже передохли, — сказал он. — Педро уверил, что это брюшняк. Правда, бедняга Эдип, кажется, околел в тот самый день, когда ты уехала, и его уже выбросили в ущелье, а малышку Патос я нашел под бананом в саду, едва живую, хуже чем в тот день, когда мы подобрали ее в канаве; она умирала, но никто не мог понять отчего: Мария уверяла, что от разбитого сердца...
— Очень забавно, — сказала Ивонна безучастным, холодным топом, по прежнему отворачиваясь к стене.
— А ты помнишь любимую свою песенку, петь ее мне не хочется. «Паша кошка лежебока, лежебока и наш кот, лежебоки все у нас, сладко спят они сейчас», — услышал консул свой голос; горькие слезы закипали у него в глазах, он сорвал о себя темные очки и припал лицом к ее плечу.
— Не надо, ведь Хью вот-вот...— начала она.
— Плевать на Хью.
Он не хотел ее принудить, повалить на подушки; он чувствовал, как все тело ее напряглось, обрело холодную, каменную твердость. Но не одна усталость заставила ее уступить, а желание соединиться с ним хоть на мгновение, поразительное, как гром с ясного неба...
Но теперь, с самого начала, пробуждая первыми тоскующими словами чувства своей жены, он зримо ощущал и дух своей одержимости, подобно тому как новообращенный, стремящийся к Иесоду, тысячекратно видит на небе Золотые врата, отверстые, дабы приять его астральную оболочку, дух, которым проникнут бар, когда в мертвой тиши и безмятежности он открывается утром. Один из тех баров, которые открываются именно сейчас, в девять часов: и странным образом он был там, слышал свои злые, горькие слова, те самые, что вскоре, быть может, прозвучат, опаляя его. Но и это видение померкло: он был здесь, на прежнем месте, уже весь в поту, и выглянул в окно — ни на мгновение не прекращая наигрывать одним пальцем, едва касаясь клавиш, короткое вступление, предваряющее невыразимую мелодию, которая могла еще прозвучать,— теперь уже сам в страхе, что на аллее вот-вот покажется Хью, и тут ему в самом деле почудилось, будто Хью виден вдалеке, прошел через сорванные с петель ворота, и уже явственно слышен хруст шагов по гравию... Нет, там пусто. Но теперь, теперь он хотел уйти, хотел нестерпимо, предощущая, как там, у стойки, тревожа безмятежную тишину, пробуждается хлопотливая утренняя жизнь: вон в дальнем углу политический эмигрант молчаливо пьет апельсиновый крюшон, вон пришел счетовод и хмуро проверяет чеки, головорез с железной клешней втащил кусок льда, один из барменов режет лимоны, другой, совсем наспанный, вынимает из ящиков бутылки с пивом. Да, теперь, теперь он хотел уйти, иная, что бар наполняется людьми, которых в другое время здесь по увидишь, и люди эти кричат, буянит, бесчинствуют, и у каждого через плечо переброшено лассо, а вокруг лежит мусор, оставшийся с ночи, пустые спичечные коробки, лимонные корки, сигареты, сплюснутые в лепешку пустые пачки, валяющиеся в грязи и плевках. Теперь, когда часы, висящие над зеркалом, показывают начало десятого и газетчики, продающие «Ла Пренса» и «Эль Универсаль», в этот самый миг врываются в дверь или стоят на углу возле переполненной, грязной уборной, а чистильщики обуви входят со своими табуретами и пристраивают их кое-как, на весу, у стойки, на перекосившейся деревянной приступке, именно теперь его тянуло уйти туда! Он один знал, как все это прекрасно, когда вездесущее солнце, солнце, солнце, окропляет стойку в баре «Эль Пуэрто дель Соль», окропляет салат и апельсины или тоненьким золотым лучиком, как бы олицетворяющим единение с богом, пронзает, подобно копью, брусок льда...
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу