— …и проторчали мы там целый час, — смеялись школьники. — Ребята, вот это была штука…
— …ты разве его не заметила? Жгучий брюнет, красный галстук, — с благоговейной серьезностью уверяла одна швея другую.
— Теперь он играет за Браник. Левый инсайд. Его переквалифицировали, — сообщал звучным басом молодой человек другому в кожаной куртке.
Некоторые шагали сразу через две ступеньки и говорили о какой-то лотерее.
— Может, тебе выпадет…
— Выпадет, да только дождичек…
Потом прошли двое рабочих с холодильников или пивоварни, споря о чем-то.
— Так ведь ты мог устроить, чтобы фура была, — упрекал один.
— Я не люблю допросов, — отвечал второй.
— Я говорю: «Какой вы интеллигент?» — объяснял трамвайный кондуктор полицейскому. — Скрипка, очки, а норовит зайцем проехать…
— Нас было девять…
— Нас — одиннадцать, но теперь трудно иметь столько детей, — заметила женщина, сопровождавшая мать с ребенком. — Кветушка, покажи, как делают часики! Ах, какая умница девочка…
Наконец к лестнице подковыляли старичок и старушка с чемоданчиком.
— Но ей там лучше, — решила бабка и поставила чемодан на землю. — Замучилась она здесь…
— А похороны ей устроили как полагается, — похвалился дед. — Ничего не скажешь. Что это у вас, пани, упало?..
— А это чешуйка от карпа, ношу ее в кошельке, чтобы деньги водились, да вот не водятся что-то, — рассмеялась женщина в бумажном свитере, поднимая растрепанную голову.
Нет, они не были красивы, со своими неудачными носами, довольно низменными интересами. Но они решительно ничего не знали о Власте Тихой. И за это Станя их любил.
В каждом пражском квартале своя атмосфера, свой особый запах, своя выразительность, и каждый связан с особыми ощущениями. В Бранике на свежем воздухе от лесопилки на реке пахнет шумавским лесом, от рыбаков — смолой и влтавской водой, от баб-огородниц — ботвой и сельдереем. Предприимчивые и жадные до жизни, они встают в четыре часа утра, багровыми руками накладывают в тележки кирпичную морковь, смуглый лук, кочаны красной капусты, кудрявую савойскую капусту, голубоватую, как жесть, покрытую сизым налетом инея в этот ранний час, и в десятке юбок, в шерстяном платке, напульсниках и в вязаном шарфе из синельки с победоносным грохотом едут будить Большую Прагу и завоевывать Угольный рынок. Мужчины, обветренные и охрипшие от переклички с перевозчиком на том берегу и с плотовщиками, закалены здесь рубкой льда и охотой на выдр. Нищенские жилища — наполовину фургоны странствующих комедиантов, наполовину вытащенные из воды корабли, с камнями на крыше, чтобы ее не снесло ветром; в бржевновских песках воплощена ненависть; в Михле, у газового завода, эти жилища говорят о покорности, а тут, у Влтавы, еще теплится кое-какая надежда. Здесь у каждого есть свой садик величиною с ладонь, где растут подсолнечники, поворачивающие свои головы вслед за дневным светилом. Все это делает солнце; здесь, над рекой, благоухает озон.
Но как только поезд проходит через вышеградский туннель, прощайте, ультрафиолетовые лучи! Горное солнце превращается в канцелярскую лампу. Сутулые ученые мужи и писцы в очках, преданные всей душою документам, актам и столбцам цифр, толпами ходят в центре города. Дым стелется в котловине, не имея силы подняться вверх под гнетом тумана, и пражские акации запорошены сажей.
Повсюду: в садах у крепостных стен, карабкаясь вверх на вышеградскую скалу, на летненский склон, на Богдалец, Жижков и по злиховским холмам — всего не перечесть! — Прага хватает тебя мозолистыми руками рабочих районов. Уличек со ступеньками в Праге, как лагун в Венеции. Она сбегает с холмов и через реку любуется сама на себя.
Станислав воспринимал Прагу как чудесное живое существо с позвоночником — рекой, сердцем — Староместской площадью, головой — Градом; Прага смотрит зелеными глазами обсерватории, слегка опьяненная опием маковок в стиле барокко, которые усыпляют ее болезни, вздымает к сероватому небу пальцы башен, башенок и труб, взволнованно дышит хрупкой готической грудной клеткой центра города, а люди, как капельки крови, текут по артериям улиц и капиллярам переулков, добегая до мускулистых конечностей. В предместьях Прага выбросила на свалку свое средневековое одеяние, набрала в легкие деревенского воздуха, схватила вместо жезла кирку и в развевающейся юбке, сметая перед собой в кучу отбросы, бежит по полю в клубах пыли мимо кладбищ, через футбольные площадки и склоны — приюты убогой любви. Она поглотила поселки, лесочки и деревушки и бог весть где остановится. Трамвайный кондуктор называет остановки на Пштроске, на Пальмовке, на Фолиманке, а ведь и сам не понимает, что говорит. Кудрявые виноградники, задумчивые романтические сады, постоялые дворы для вымерших почтальонов сократились до названия улиц на блестящих табличках.
Читать дальше