— Vade in расе, et Dominus sit tecum.
— Amen. [25] — Иди с миром, да Господь пребудет с тобой. — Аминь (лат.).
Моя мать взяла Невинного из рук старика, прижала его к груди и поцеловала. Брат тоже поцеловал его. И все присутствующие поочередно начали целовать его.
Пьетро, еще стоявший возле меня на коленях, плакал. Расстроенный, вне себя, я вскочил, вышел из часовни, пробежал по коридорам, направился прямо в комнату Джулианы.
Кристина испугалась, увидя меня, и тихо спросила:
— Что случилось, синьор?
— Ничего, ничего. Проснулась?
— Нет, синьор. Кажется, спит.
Я раздвинул полог и тихо вошел в альков. Сначала я мог разглядеть в темноте лишь белую наволочку на подушке. Подошел к постели, наклонился к изголовью. Глаза у Джулианы были раскрыты, и она пристально смотрела на меня. Быть может, она по моему виду догадалась о всех моих мучительных переживаниях. И снова закрыла глаза, как бы для того, чтобы не раскрывать их больше.
XXXIX
С этого дня начался последний головокружительный период того несомненного безумия, которое должно было привести меня к преступлению. С этого дня начались поиски самого легкого и верного способа, чтобы умертвить Невинного.
Это было холодное, напряженное и непрерывное обдумывание, поглотившее все мои душевные способности. Навязчивая идея владела мной целиком, с невероятной силой и упорством. И в то время, как все мое существо было в крайнем напряжении, навязчивая идея направляла меня к цели, как по стальному рельсу, блестящему, холодному, не отклоняющемуся в стороны. Моя проницательность, казалось, утроилась. Ничто не ускользало от моего внимания, ни вне, ни внутри меня. Моя осмотрительность ни на минуту не покидала меня. Я ничего не говорил, ничего не делал, что могло бы возбудить подозрение, вызвать недоумение. Я притворялся не только перед матерью, братом и всеми прочими, которые ни о чем не догадывались, но и перед Джулианой.
Я стал казаться Джулиане покорившимся, успокоившимся, временами почти забывшим обо всем. Старательно избегал всякого упоминания о пришельце. Всячески старался ободрить ее, внушить ей доверие, заставить ее выполнять все, что должно было вернуть ей здоровье. Удвоил свои заботы. Проявлял к ней столь глубокую и всепрощающую нежность, что она могла почерпнуть в ней сладость новой, более свежей и чистой жизни. Еще раз я испытал ощущение, будто я переливаюсь в хрупкое тело больной, передаю ей постепенно свою силу, даю толчок ее усталому сердцу. Казалось, я изо дня в день толкал ее к жизни, почти внушая ей живительную силу, в ожидании трагического часа освобождения. Я повторял про себя: «Завтра!» И это завтра наступало, проходило, исчезало, а час не бил. И я повторял: «Завтра!»
Я был убежден, что спасение матери заключалось в смерти ребенка. Был убежден, что с исчезновением пришельца наступит ее выздоровление. Я думал: «Она не может не выздороветь. Она мало-помалу воскреснет, обновленная свежей кровью. Будет казаться новым существом, очищенным от всей грязи. Мы оба будем чувствовать себя очищенными, достойными друг друга, после столь долгого, столь тяжкого испытания. Болезнь и выздоровление отбросят печальное воспоминание в бесконечную даль. Я постараюсь изгладить из ее души даже самую тень воспоминания; постараюсь дать ей полное забвение в любви. Всякая другая любовь покажется ничтожной в сравнении с нашей после этого великого испытания». Видение будущего разжигало мое нетерпение. Неуверенность становилась для меня невыносимой. Преступление казалось мне лишенным своего ужасного характера. Я жестоко упрекал себя за колебания, вызываемые излишней предусмотрительностью; но свет еще не озарил моего мозга, мне еще не удалось найти верного средства.
Всем должно было показаться, будто Раймондо умер естественной смертью. Нужно было, чтобы даже у врача не было никакого подозрения. Из различных продуманных мною способов ни один не казался мне удобным и пригодным. И в то же время, ожидая света откровения, могущего озарить мой путь, я чувствовал, что какая-то странная притягательная сила влечет меня к жертве.
Часто я неожиданно входил в комнату кормилицы с таким сильным сердцебиением, что боялся, как бы она не услышала его. Ее звали Анной; она была родом из Монтегорго-Паузула и происходила от великой расы могучих жен горцев. Иногда у нее было сходство с медной Кибелой, [26] Фригийская богиня, почитавшаяся в Малой Азии, Греции, во всей Римской империи. С 204 г. до н. э. культ Кибелы как государственный установлен в Риме.
которой недоставало короны из башен. Она носила национальный костюм: красную юбку со множеством прямых и симметричных складок, черный, вышитый золотом корсет с двумя широкими рукавами, которые она редко надевала на руки. Ее голова выделялась на фоне белой рубашки и казалась смуглой; но белки глаз и белизна зубов были ярче белизны полотна. Глаза казались эмалевыми, почти всегда были неподвижны, без взгляда, без мечты, без мысли. Рот был широкий, сжатый, молчаливый, украшенный рядом ровных зубов. Волосы, черные как вороново крыло, разделенные пробором на низком лбу, оканчивались двумя косами, закрученными за уши, как рога горного барана. Она почти всегда сидела с ребенком на руках, в позе статуи, не печальная, не веселая.
Читать дальше