— Возможно, публика вас и поймет, — утешал меня отчаявшийся тенор. — Я же, вынужден признаться, ничего не понимаю.
Пытаясь скрыть свое отчаяние, я орал, хамил и твердо стоял на своем: «галиматья», как окрестили мою пьесу, пойдет в том виде, в каком была задумана; Ходгсон, несмотря на свое отрицательное к ней отношение, оказывал мне всяческую поддержку.
— Опера обречена на провал, — сказал он мне. — Но так уж и быть, пропадай мои денежки — а ведь на постановку уйдет тысяча двести, а то и все полторы тысячи фунтов. Уж больно хочется вас проучить. Вот усвоите этот урок и напишете мне новую оперу, которая пойдет. Тогда будем квиты.
— А вдруг публика ее примет? — высказал я надежду.
— Милый мой юноша, — ответил Ходгсон. — Я никогда не ошибаюсь.
В драматурга опытного его слова вселили бы радость и надежду; ему-то известно, что отчаиваться надо тогда, когда директор и труппа единодушно предрекают оглушительный успех премьеры и аншлаг всего сезона. Но я был новичком в театральном деле и полагал, что моя карьера на литературном поприще закончена. Верить в свои силы мало — это лишь спичка, которой можно запалить фитиль. Масло же в лампу подливают другие, те, которые верят в тебя. Если того нет, то ты быстро прогораешь. Пройдет время, и я попытаюсь зажечь лампу еще разок, но в тот момент я погрузился во мрак и темень. Фитиль чуть тлел, испуская смрад и копоть; мне страстно захотелось убраться куда-нибудь подальше. После генеральной репетиции решение созрело окончательно. Завтра же собираю вещички и отправляюсь бродить по дорогам. Лучше всего сбежать в Голландию. Английские газеты там не продаются. Адрес мой будет никому не известен. Вернусь я через месяц-другой. Опера моя с треском провалится, и все о ней забудут. Я наберусь мужества и сам ее забуду.
— Недельки три она продержится, — сказал Ходгсон, — а затем мы ее потихоньку снимем, «ввиду изменений в репертуаре» или «в связи с болезнью О.». Тут и врать не придется: О. частенько откалывает такие номера, когда ей это нужно; пусть поболеет разок на общее благо. Не расстраивайтесь. Ничего такого, чего бы следовало стыдиться, в пьесе нет; более того, отдельными сценами можно гордиться. Замысел весьма оригинален. Сказать по правде, это-то ее и погубило, — добавил Ходгсон. — Уж больно оригинален.
— А вам и требовалось оригинальное. Я же вас предупреждал.
Он рассмеялся.
— Да, но я имел в виду внешнюю оригинальность — те же куклы, но в новых платьях.
Я поблагодарил его за все то, что он для меня сделал, и отправился домой собирать рюкзак.
Два месяца я скитался по проселкам, избегая больших дорог; моими единственными спутниками были книги — а когда они были изданы, в какой стране, для меня это не имело значения. Заботы покинули меня; личные дела Пола Келвера перестали казаться началом и концом Вселенной. И не повстречай я случайно В., поэта, стерегущего дом Делеглиза на Гоуер-стрит, я бы отложил свое возвращение на еще больший срок. Случилось это в одном городишке, расположенном на берегу Северного моря. Я сидел на травке под липами и смотрел на залив; там, милях в четырех я увидел лодку — темное пятнышко, медленно ползущее по водной глади. Я услышал его шаги на пустынной рыночной площади и обернулся. Я не вскочил на ноги, я даже не удивился; в этом сонном царстве сказочных грез могло случиться все что угодно. Он небрежно кивнул и сел рядом со мной; какое-то время мы молча курили.
— Как дела? — спросил я.
— Хуже некуда, — ответил он. — Со стариком стряслась беда. Я не сам В., — продолжал он, поймав мой недоумевающий взгляд. — Я лишь его дух. Веришь ли ты в то, что исповедуют индусы? Человек может покидать свое тело и какое-то время бродить, где ему вздумается, помня лишь о том, что надо вернуться тогда, когда нить, соединяющая его с физическим телом, натянется до опасного предела. Так вот, это истинная правда. Я частенько закрываю дверь на засов, покидаю свое тело и брожу как вольный дух. Он вытащил из кармана пригоршню монет и посмотрел на них. — Нить, которая нас соединяет, становится все тоньше, а жаль, — вздохнул он. — Придется к нему вернуться — опять пойдут заботы, опять придется валять дурака. Это несколько раздражает. Лишь после смерти жизнь становится прекрасной.
— А что случилось? — поинтересовался я.
— Как, ты не слышал? — ответил он. — Том умер пять недель назад — апоплексический удар. Кто бы мог подумать?
Итак, Нора осталась одна. Одна во всем мире! Я вскочил. Медленно ползущее пятнышко превратилось в темную полоску; с каждой минутой она все более и более принимала очертания лодки.
Читать дальше