– Начни ты их записывать – ненароком станешь писателем, а писателя, в отличие от прочих смертных, черви едят дважды – сначала могильные, а потом библиотечные.
– Раз ты такой транжир, запусти что-нибудь в небеса сам.
Посетителей в «Либерии» покуда было мало: в углу за столиком сидели две девицы, пили «Букет Молдавии» и смеялись с привизгом чему-то своему, девичьему, да под окном, распустив из-под вязаного чепца лапшу/дрэды, тянул пиво и лущил фисташки растаман, похожий на чучело собаки пули из Зоологического музея.
Андрей предложил Вове присесть за пустой столик, где закурил и, в два приёма опорожнив стопку, вкратце рассказал историю Александра и Елизаветы. Благо Тараканова не отвлекали.
История произвела впечатление.
А могла бы и не произвести, потому что знамения, как известно, имеют место только в глазах смотрящего. Так или иначе, но следующую стопку Тараканов предложил Андрею уже за счёт заведения.
Растаман допил пиво и ушёл. К девицам присоединился богемного вида парень в кожаных байкерских штанах с наколенниками и пустыми карманами – у Вовы он попросил только чистый бокал, явно рассчитывая на халявный «Букет Молдавии».
– Я вот, Андрюша, про сына их, про Григория, не понял, – признался Тараканов. – Ну, ты сказал, что с ним – история известная. Что за история?
– Ты, Вова, Лермонтова читал? «Герой нашего времени»?
– Стебёшься?
– Нет, Вова, не стебусь. Я, Вова, серьёзно, я правду говорю. И даже не просто правду, а так, как было на самом деле. Печорин Григорий Александрович – это Норушкин и есть. Дневники его к Лермонтову попали, и тот только фамилии поменял. А в остальном – всё как есть. Даже денщика Митьку оставил. Умолчал только, что пока Норушкин по Персии странствовал, в Петербурге его жена ждала с карапузом. А может, и не знал этого. Лермонтов то есть...
«Сказать то, что я сказал, – подумал Андрей, – всё равно что в метро прицепить к поезду лишний вагон, которому так и так некуда открываться».
6
В кафе пришли музыканты с инструментами, а следом – стайка волосатых, увешанных фенечками ценителей, среди которых был всё тот же растаман. (Время от времени в «Либерии» за смешные деньги играли молодые музыканты – обкатывали на публике номера, наживали сценический опыт.)
Тараканов отпустил гостям пиво и орешки – шабить Вова в кафе запрещал вплоть до мордобоя, боролся за сухую репутацию заведения. Хотя на другой территории, бывало, сам мог угостить ганжой.
– Так, хорошо, – сказал Тараканов, принеся из-за стойки ещё две стопки. – Чёрт с ним, с Герценом, но декабристов-то что, тоже твои разбудили?
– Это Гришка всё, – потупился Андрей. – Он в детстве самый что ни на есть анфан террибль был – любитель обрывать стрекозам крылышки и обрезать стеклом лягушкам лапки. Тётки воспитывали. Сгубили парня. – Андрей достал сигарету. – Он в тысяча восемьсот двадцать пятом, недорослем ещё, в чёртову башню фокстерьера запустил.
– Ну?
– Что «ну»? Пёс там и нашкодил.
Подошла официантка Люба, подтянутая, независимая, с причудами – Мэри Поппинс с поправкой на ветер, – улыбнулась Андрею и сменила пепельницу. Про такую не подумаешь, что вечерами она спит у телевизора, а по утрам варит в кастрюльке бигуди. А ведь спит и варит.
Музыканты расчехлили инструменты.
Почесав затылок, Вова ушёл за стойку и выключил Пако де Лусию.
Музыканты устроились на небольшой сцене, опробовали подзвучку. Потом покатили, как колесо с «восьмёркой», собственного сочинения реггей.
То, что они играли, как и положено, припадало на первую долю, но было чистой воды графоманией, если только так можно о звуках. И тем не менее смотреть на лабухов было легко и не стыдно – они пили свою юность, как фанту, и юность щекотала им нёбо. Они были молоды – лет на пять-семь моложе Андрея; их отцы учили английский по песням «The Beatles» и пили свою юность, как спирт, – она сожгла их отцам глотки. Впрочем, чёрт знает, что станет с музыкантами, когда гланды у них порыжеют от их газированной юности и она защекочет их до кондратия.
Андрей жил в промежутке между музыкантами и их отцами, но ещё не забыл, что люди бывают молодыми. Он слушал «The Beatles», но учил английский по «The New Cambridge English Course». Его юность была всякой.
А детство было таким – морозным и звонким, как ледяной колокол, в котором треплется ледяной язык. По крайней мере – таким запомнилось.
Зимними вечерами отец катал Андрея по Целинограду на санках (отец – молодой хирург, – как и многие, прихворнул тогда целинной романтикой), и они слушали голоса дворов. Над головой было чёрное казахское небо с голубыми от стужи, огромными звёздами, в небе дул степной сквозняк, на Ишиме навевались из сухого снега гладкие косы сугробов. Отец останавливался у забора и тут же со двора неслось сопранное «тяв-тяв» – заочный захлё-бистый навет, полный злости и лакейской отваги. У другого самана они слышали деловой, с подрыком лай, у третьего – басовитое, с ленцой и плюшевым фрикативным «гр-р» в зобу гавканье. У каждого двора был свой, особенный голос, как у дымковских свистулек.
Читать дальше