Друзья оправданного студента решили отметить это событие. На вечер был приглашен и я. Вместе с виновником торжества я оказался в центре внимания. Роли распределились так: Шура был полоненной жертвой, я же — героем-освободителем.
Лестно. С полчасика я благодушествовал, слушая тосты в честь златоуста. Опытный тактик и мудрый стратег. Вы нам вернули нашего Шуру. Спасибо, Алексей Алексеевич. Не за что. Это моя работа. Рад послужить правому делу.
Однако чем дальше, тем ощутимей проступала тканевая несовместимость. При этом не только возрастная. Да, полтора десятка лет не сбросишь со счета — куда ни кинь, я старше на целое поколение, — но был и еще один барьер. Пусть даже все, кто пришел на вечер, как бы условились, что Головин — наследник Плевако и Карабчевского, я, тем не менее, оставался в глазах гостей Человеком Системы. Я принимал ее институты, правила ее поведения, участвовал в ее лживой игре и, судя по моей популярности, был игроком вполне успешным. Естественно, что племя младое, собравшееся в этой квартире (никто не знал, кто хозяин жилья, где он и кто его представляет), чувствовало свое превосходство. Кто неслучайно, кто невольно, но так или этак его демонстрировал. Один худощавый нервный брюнет старался куснуть меня то и дело. Возможно, он меня приревновал, хотя ни я, ни моя вдохновительница сами еще ни о чем не догадывались. Впрочем, скажи я ему об этом, он безусловно бы возроптал. Нет уж, избавьте от ваших пошлостей. Мне нужно понять, в чем ваша суть и с кем я сегодня имею дело.
Я тоже присматривался ко всем. И тоже старательно подмечал черточки странного театра, в котором я оказался зрителем. Юные существа исполняли весьма драматическую пьесу. И пьеса эта жизнеопасна. Может перемолоть артистов. И тут же я подумал о ней, и сердце болезненно заныло. Как палец, защемленный дверьми.
По давней привычке я начал злиться. Сперва — на себя. Ходить по гостям надо с умом, не всякое сборище тебе по возрасту и по нраву. Потом перенес свой запал на хозяев. Мое раздражение было путаным, неуправляемым, слишком жестким. Чтобы его облагородить, следовало его осмыслить.
Не в первый раз внушал я себе, что маргинальность в качестве вызова так же безвкусна, как показное, подчеркнутое преуспеяние. Но больше, чем добровольное люмпенство, отталкивала слегка стилизованная, размытая игра в конспирацию — последняя всегда мне казалась неотторжимой от бесовщины.
Все это было несправедливо, хотя и имело основания. Я словно старался стереть из сознания будущее этих птенцов. За жизнь, которую они выбрали, им предстояло заплатить по самому жестокому счету. А значит, можно было простить и эту напускную значительность, и ощущение превосходства, которого они не скрывали. Требовалось чуть больше зрелости, великодушия и сочувствия. Странно, что безусловной причиной постигшей меня глухоты души была зародившаяся влюбленность. Еще одно веское доказательство ее безусловной амбивалентности.
Когда трувер с преждевременной плешью стал потчевать общество своим творчеством, я неприметно скользнул в прихожую, стараясь не привлекать внимания. Она проследовала за мной, негромко спросила:
— Вам здесь неуютно?
Мне стало ее безотчетно жаль. И я сказал:
— Мне везде неуютно.
Я промахнулся. Ее глаза с их странным золотистым отливом неодобрительно потемнели.
Мы обменялись десятком фраз, силясь полнее понять друг друга, но все ходили вокруг да около. Мое раздражение не проходило, но злость переплавилась в смутную грусть, и, чтобы унять ее, я простился.
— Надеюсь, что я вас еще увижу, — сказал я, чуть задержав ее руку.
Она стремительно ее выдернула, небрежно бросила:
— Все возможно.
Я вышел на улицу, сознавая, что мой побег ничем не помог. Наоборот, я все испортил. Я понял, что на меня обрушилась моя долгожданная беда.
Так вот она какая! Недаром предпочитал я с ней разминуться. Не серенада и не романс, не сладкое стеснение сердца, когда твоя кожа тебе подсказывает, что время нереста наступило.
Нет, ничего, ничего похожего! И я сидел вечерами дома, смотрел на громадные фонари, всегда напоминавшие мне перевернутые стаканы под блюдцами, смотрел, как подсвечивают они морщины невозмутимого дуба, который, часовым в карауле, не меньше ста лет сторожит наш дом, почти оглушенный своим открытием: и впрямь, быть может, есть смысл родиться, чтоб испытать такую тоску?
Я знал, что не сделаю ни шагу, чтобы увидеть ее опять. Так уж я был роскошно устроен. Она же спасает человечество, или хотя бы родную страну, или народ в этой стране (тоже загадочное понятие — столь же вместительное, сколь замкнутое). Ясное дело, что ей недосуг вспомнить о некоем Головине, принадлежащем к другой генерации и не захваченном пафосом битвы.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу