Уверен, мое было не умней — во всяком случае, в эту минуту. Уверен, что я любил впервые — и это случилось под пятьдесят. Не знаю, чего во мне было больше — нежности, горечи или страсти.
Чувствовала ли Марианна Арсеньевна, что происходило со мной? Не знаю. Но она мне сказала, что нынче останется у меня.
Мы мало говорили в ту ночь, могу лишь гадать, о чем она думала. Но я, когда мы с нею простились, думал о том, что всякая жизнь послушна закону равновесия. За тусклую юность, за пресный брак, за сонный уют родного города, за тесные комнаты в отчем доме, за наш потешный альбом с застежками судьба расплатилась со мною сполна.
В сущности, все, что мне сейчас нужно, — в конце концов заснуть. И — не больше. Ныне я знаю, как мало требуется. Прошлой весною жил я в Ницце («О, этот Юг! О, эта Ницца!»), жилье мое было достаточно скромным. Обед мне приносили в судках из ближней кухмистерской, очень пристойный.
Один господин, меня посетивший, был, как мне кажется, фраппирован (не меньше, чем мои сыновья): недавний канцлер, светлейший князь — и эти судки! Нет, воля ваша, вот уж престранный faзon de manger!
Все мы в плену своих представлений. Цена этим представлениям — грош. Его смятение меня позабавило. Люди ребячески неуемны, тратят свой порох на пустяки. Какое значение, в чем обед — в судках иль на фарфоровом блюде? Был бы он вкусен, все прочее — вздор. Какое значение, где я сплю — на скромной кровати, на пышном ложе — уснуть бы, остальное неважно.
Падчерица меня уверяет: надобно просто твердить стишок, который издавна полюбился. «Несколько раз его повторите — все неотвязные думы исчезнут, станет покойно и хорошо».
Сомнительно. Обычно стихи действуют как раз возбуждающе — припоминаются то события, то люди, некогда с ними связанные. Впрочем, попробовать не зазорно.
Какие же выбрать стихи? Да хоть эти. Они постоянно приходят на ум. «Тени сизые смесились, Цвет поблекнул, звук уснул — Жизнь, движенье разрешились В сумрак зыбкий, в дальний гул».
Чем чаще я размышляю о Тютчеве, тем мне ясней, что жили в нем демоны, но временами Бог посещал его, тогда и являлись такие строки.
«Мотылька полет незримый Слышен в воздухе ночном… Час тоски невыразимой!.. Все во мне, и я во всем».
Написано на роду быть с поэтами. Тютчев мне стал не чужим человеком. Один из немногих, кому я отвел место в своем ржавеющем сердце. Уж десять лет со мной его нет, а я все продолжаю беседу.
Какой это был пленительный ум! С первого произнесенного слова видна была его протяженность. И как совершенно он обрамлял, как точно выражал свою мысль!
Не странно ль, что он написал «Silentium»? Эти стихи ему принесли известность, и все же, на первый взгляд, они не имеют к нему касательства. «Молчи, скрывайся и таи». Кто бы назвал его молчуном? Сила его была не в молчании. Он мог говорить час и другой, и было видно, как его тешат восторг и восхищение слушателей. «Лев сезона», — сказал о нем Вяземский. Кто-то добавил: «И лев салона».
Недаром его окружали женщины, имевшие счастье (или несчастье) его полюбить, — их можно понять, хоть был он и некрасив, и тщедушен. Бесспорно, в его манере речи звучало и нечто колдовское, завораживавшее их бедные ушки. Он беспощадно ломал их судьбы, они же были покорны и преданны. Бедняжка молодая Денисьева, им вычерпанная, опустошенная, безвременно оставила мир. Правда, не следует забывать: склада она была истерического. Есть и такие клейменные души, сжигающие сами себя. Они превращают чувство в безумие.
Он был убежденный эгоист, по-детски оглушенный собою. Но смерть ее его пробудила, тут и любовь обрела высоту. Я видел: он мучится и мечется. Стихи точно сами его находили. «Жизнь, как подстреленная птица, Подняться хочет и не может». Так часто, думая о Мари, я повторяю эти слова.
Меж нами возникло подобие дружбы. Об истинной дружбе я умолчу. Слишком он был умен для искренности и слишком он был самолюбив. Его небреженье своими стихами, его подчеркнутое презрение к признанию публики и критики, его высокомерный отказ печатать свои произведения — все это имело причиной одно безграничное самолюбие. Даже похвалы его Пушкину были столь жарки, столь безоглядны, что мне порой являлась догадка — нет ли тут потаенной ревности? Сам он не признался бы в ней ни Богу, ни дьяволу, ни себе — и все же я чувствовал нечто скрытое.
Меня он не уставал прославлять, однако ж услужливые доброхоты мне передали, что он окрестил меня «Нарциссом собственной чернильницы». Таких укоризн в самовлюбленности и в очевидном любовании своими докладами и записками наслышался я вдоволь и вдосталь. Что мне на это ответить, и надо ли? Тот, кто не любит собственной сущности, решительно ни на что не годен и никогда ничего не добьется. Более того, он опасен. Для жизни. Для своего окружения. Но мало кто знал, что был у меня и горестный счет к себе самому. Я тоже молчал, таил и скрывался.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу