При помощи своей подзорной трубки, старик мог разглядеть не только деревья, не только широкие листья бананов, но и целые стада обезьян, больших марабу, стаи попугаев, поднимающихся иногда радужною тучей над лесом. Скавиньский хорошо знал подобные леса, когда, после крушения на Амазонке, долгие недели блуждал среди зарослей, — знал, что под их чудной, улыбающеюся наружностью таятся опасность и смерть. Ночью ему часто приходилось слышать близко зловещее рычание ягуаров; видал он и огромных змей, точно лианы повисших на деревьях; знал и эти сонные лесные озёра, с их крокодилами и электрическими скатами. Ему хорошо известно, под каким гнётом живёт человек в тех неисследованных лесах, где один лист в десять раз больше человеческого роста, где кровожадные москиты, древесные пиявки, ядовитые пауки… Всё это он узнал сам, на личном опыте, всё это вытерпел когда-то и тем с большим наслаждением может смотреть с высоты своей башни на эти matos [3] заросли ( прим. верстальщика )
, любуясь их красотой и будучи защищённым ото всех невзгод. Его башня хранила его ото всех зол. Он оставлял её только в воскресенье утром. Тогда он надевал свой таможенный гранатный мундир с серебряными пуговицами, привешивал свои знаки отличия, и белая голова поднималась с гордостью, когда он слышал, как говорили креолы при его приближении: «хороший у нас фонарщик. — И не еретик, хотя и янки!» Прямо от мессы он возвращался на остров, и возвращался счастливый, потому что всё ещё не особенно доверял твёрдой земле. В воскресенье также он читал испанскую газету, которую покупал в городе, или нью-йоркский Herald [4] газета «Нью-Йорк геральд трибьюн»
, который давал ему Фоконбридж, читал и жадно отыскивал там известия из Европы. Бедное старое сердце на этой башне, на другом полушарии, ещё билось для родины.
По временам, когда приставала лодка, привозившая ему пищу, он сходил потолковать с перевозчиком Джонсом, но это только сначала, а потом видимо одичал, перестал бывать в городе, читать газеты и вести политические беседы с Джонсом. Проходили целые недели, как его не видал никто, ни он никого. Единственным доказательством, что старик ещё жив, было только исчезновение пищи, оставленной на берегу, да свет фонаря, появлявшийся каждый вечер с такою регулярностью, с какою в тамошних краях заходит солнце. Очевидно, старик сделался равнодушен к свету. То была не ностальгия, и она перешла в унылую покорность судьбе. Целый мир теперь для старика начинался и кончался на его островке. Он уже сжился с мыслью, что не покинет башни до смерти, и совсем позабыл, что есть ещё что-то за башней. Притом он стал мистиком, и без того кроткие глаза его стали теперь совсем детскими и постоянно устремлялись в даль. В вечной обособленности, перед лицом величественной природы, старик начал терять чувство индивидуальности, переставал существовать отдельно и всё более и более сливался с тем, что его окружало. Он не раздумывал над этим, просто чувствовал непосредственно, и вдруг ему начало казаться, что небо, вода, его скала, башня, жёлтые песчаные отмели, натянутые паруса, приливы и отливы — всё это одно, одна великая, таинственная душа; он сам тоже погружается в эту таинственность и чувствует эту душу, которая живит и утишает все страдания. Он утонул, забылся, и в том отрешении от индивидуальной жизни, в том полусне, полусознании нашёл такое успокоение, что его можно было почти сравнить со смертью.
Но подошло и пробуждение.
Однажды, когда лодка привезла воду и запас пищи, Скавиньский, сойдя вниз часом позже, заметил, что, кроме обыкновенного свёртка, есть и ещё какой-то. На грубом полотне были видны почтовые марки Соединённых Штатов и чёткий адрес «Skawinski, Esq.» [5] Скавиньский, эсквайр (англ.)
Заинтересованный старик разорвал полотно и увидал книжки: взял одну и положил её обратно, причём руки его сильно задрожали. Он закрыл глаза, точно не доверяя самому себе; ему казалось, что он спит, — книжки были польские. Что это такое значит? Кто мог ему прислать книжки? В первую минуту он, очевидно, забыл, что ещё в начале своей службы на маяке ему пришлось прочесть в номере Herald'а об основании польского общества в Нью-Йорке, и что он тотчас же отослал туда половину своего месячного жалованья, с которой не знал что делать. Общество, в знак благодарности, прислало ему книжки. Они явились простым путём, но старик в первое время ничего не мог сообразить. Польские книжки в Эспинвале, в его башне, на его одиноком острове были для него неожиданностью, точно отзвуком давно прошедших времён, чудом. Теперь он чувствовал себя как те моряки. Кто-то назвал его по имени голосом дорогим, но — увы! — забытым. Он просидел несколько минут с зажмуренными глазами и почти был уверен, что как только раскроет их, — сон пропадёт. Нет! Разорванная пачка лежала перед ним тут же, освещённая лучами солнца, — развёрнутая книжка оставалась в том же положении. Когда Скавиньский вновь протянул за нею руку, он почти слышал среди тишины биение собственного сердца. Он посмотрел, то были стихи. Наверху стояло крупными буквами название пьесы, внизу — имя автора. Имя это не было чуждо Скавиньскому; он знал, что оно принадлежит великому поэту, да он и читал его произведения в тридцатых годах в Париже. Потом, сражаясь в Алжире и Испании, он слыхал от соотечественников о растущей славе великого барда; но так уже привык к карабину, что и в руки не брал книжки. В 49-м году он выехал в Америку и, ведя жизнь авантюриста, почти не встречал поляков, а польских книжек не встречал и вовсе. Тем с бОльшим любопытством и биением сердца перевернул он заглавную страницу. Ему казалось, что на его дикой скале начинается праздник.
Читать дальше