Голая земля и поля по обеим сторонам дороги, хибарки, огороды и крохотные сторожки в их глубине. И вот вдали возникает входная арка Штайнхофа. Еще немного, и растворятся черные тяжелые ворота. Посетители проходят и с опаской минуют здоровенного привратника с ухоженными усами, а потом растекаются отдельными группками во все стороны обширного двора.
— Идите за мной! — приказывает Эстер: все тропинки здесь уже известны ей. Она снимает шляпку со светлой головы, тотчас засиявшей золотом в лучах осеннего солнца, и шагает вдоль кустов и деревьев. Ноги ее утопают в опавших листьях и давят их с шуршанием. Она приводит компанию к корпусу номер восемь, и молодая розовощекая сестра вводит всех в зал. Особый больничный запах, смесь сестер, надзирателей и посетителей, и между ними бродят больные в своих одеждах. Часть из них — столь давние обитатели этого места, что весь мир успел позабыть об их существовании, они смотрят с завистью на своих свежих товарищей, сидящих между родными и пачками печенья и прочих лакомств. Слышится голос сестры в соседней палате:
— Господин Манро, к вам пришли!
Поцеловался с сестрой. Та тотчас протянула ему передачу, но он сделал протестующий жест рукой:
— Потом, потом!
Удивил приятелей ясностью мышления и присущей ему резкостью суждений. Один из них не удержался и коснулся больного вопроса: поинтересовался, как это может быть, что столь разумный и интеллигентный человек, как Манро, осведомленный о существовании мании преследования и ее проявлениях, не сумел при помощи разума справиться со своим душевным недугом. Это, должно быть, как в кошмарном сне: знаешь, что это не более чем сон, но с любопытством продолжаешь следить за ходом опасного действия, уверенный в благополучном исходе, который наступит в момент пробуждения.
— Невозможно, невозможно, — пробормотал Манро, словно извиняясь, и в глазах его вспыхнула прежняя искра безумия. Та самая искра, над которой у всех доводов логики нет ни малейшей власти.
Эстер сидела возле него, слушала и не слушала, и никогда еще не была столь прекрасна, как здесь, в этом печальном месте. Все девушки, которых ты любил в прежние дни, в различные периоды своей жизни, совсем в других местах, словно воплотились в ней одной. В ней, в Эстер, сошлись, вернулись и пребывали сейчас все, все! Чей-то голос спросил с трепетом:
— Господин Манро, вы уже рисовали вашу сестру?
Художник повернул к ней голову и взглянул, как брат и как влюбленный одновременно:
— Я пытался, — признался он. — Несколько раз. Но мне не удалось. Исчезает… Ускользает меж пальцев…
— Этим портретом вы могли бы покорить весь мир!
Тень неудовольствия промелькнула на лице Манро. Таких комплиментов в адрес сестры он не терпел и с откровенной тоской посмотрел на нее вновь. Она играла золотым «сердечком», висевшим на цепочке у нее на шее, прикусила его зубками и чему-то улыбалась. Красота ее сверкнула вдруг, как продолжительная, затянувшаяся молния. Поэты вздрогнули все как один, потрясенные, их больные нервы напряглись едва ли не до помутнения сознания — страх охватил их вдруг. Страх. Верно, перед этими здоровенными надзирателями, которые мечутся туда-сюда с ключами в руках. Что если они вдруг не позволят им выйти отсюда?..
— Четвертый час, — сказал один. — Пора уходить.
Обратно шли пешком. Миновали сад. Эстер сорвала сосновую ветку и в шутку подарила кому-то. Эта колючая ветка казалась теперь дороже самых прекрасных цветов, которые другие девушки преподносили в свое время.
— Почему только ему? — вскричали остальные.
Но даже «счастливчик» не обманывался, он чувствовал, что эта гордая девушка безнадежно недостижима. И не только здесь, на глазах всей компании, но и наедине, когда удостоила его своей милостью и посетила однажды его скромное жилище. Вот она под его кровом — и ничего. Даже до кончика своей косы не позволила дотронуться. Жестокость? Нет. Милосердие, милость к другим, ко всему миру… Брам, старуха, хозяйка гостиницы, ничего не желала знать и понимать. Клокочущее рычание послышалось за стеной:
— У меня тут не публичный дом!
Как легко они вскипают и выходят из себя — эти квартирные хозяйки, будь они христианки, коренные жительницы этого города, или еврейки, уроженки Моравии. Едва завидя девушку, переступающую порог их «отеля», они сатанеют, глаза их наливаются кровью и губы синеют. Девушка! Она осквернит их дом, это сама проказа, сама порча! Хотя ведь и у них имеются молоденькие дочери, да и сами они тоже некогда были девицами. Непостижимо!
Читать дальше