«Милая бариня», — это было смешно, и губернатор дня три называл ее так.
— А что мы с ребенком делать будем? — опять, все чаще и чаще, спрашивала Соня, и в глазах ее загорался, как пожар, испуг.
— Все устроится! — говорил губернатор: — что бог ни делает, все — к лучшему.
Губернатору очень хотелось, чтобы ребенок был похож не на Соню, а на отца: тогда будет видно, кого Соня любила.
XXXIX
Пришла весна; посинела река. Потом, словно по ней ударили большой тяжелой ногой, начала она трескаться и вздыматься кверху. Опять откуда-то, словно приманутые потеплевшим солнцем, появились белые нарядные облака и поплыли, нежась в воздухе.
Однажды в доме началась суетня. Появились сразу доктор и старая еврейка. Не было чего-то, не хватало, и еврейка бегала, выпятив живот, и сердито говорила;
— Ну, дом! Ну, порядки!
Раза два она торопливо куда-то ездила, привозила покупки. Доктор сидел в гостиной и читал какую-то измятую газету. Из ресторана принесли ему обед, и он брезгливо ел его, а когда пил водку, то долго, на свет, вытирал рюмку. Приходила к нему с запиской женщина и на дворе ждала ответа. Доктор, не развязывая салфетки, приоткрыл дверь и так же, как с акушеркой, сердито разговаривал:
— Ну, и мало ли что просят! — говорил он: — Ну, и не могу же я разорваться на сорок четыре части! Ну, и пусть себе поедут к Жарковичу. Все равно же он баклуши бьет.
У губернатора на сердце лежала большая забота: пришло время, и вот вскрывается река, и рожает Соня, и было в этом что-то общее и знаменательное. И, стоя у окна, он шептал:
— Отстрадай, милая! Отстрадай, отстрадай!..
Был у него в это время странный обман слуха: казалось ему, что все время звонят, — звонят радостно и призывно, как в первый светлый день.
Начались стоны, ужасные, звериные. Не было сил оставаться в комнатах. Губернатор вышел на улицу, дошел до трамвая, поехал и, когда кончилась станция, вышел около какого-то неизвестного монастыря. Пошел вдоль его высокой, старинной стены. Земля была мягкая, отпечатывала следы. Навстречу попался монах, уже старый, с седою головою. Губернатор невольно остановился, потому что глаза у монаха были насмешливые и, казалось, видели далеко. Остановился и монах долго стояли они и, испытывая, смотрели друг на друга.
— Чем же ты, почтенный, встревожен так? — насмешливо и ласково, и мягко спросил монах, и глаза его прищурились.
— Не хочу сказать тебе этого! — ответил губернатор.
— Не хочешь? — спросил монах, и глаза его еще больше прищурились, как будто смотрели они на яркий свет.
— Скоро вечер, — вместо ответа сказал губернатор.
— Скоро вечер, — повторил монах, — правда твоя.
Монах долго думал, странно шевелились его брови, и сказал он:
— А похож ты на купца, который только что сию минуту узнал, что он разорился. И из богатства впадает в бедность. Только это пустяки.
Губернатор молчал.
— Это пустяки, — говорил монах, вдруг положил ему руку на плечо и сказал — гавали́м гавали́м ге́ле гавали́м…
— Что это значит? — спросил губернатор. Монах ответил:
— Это по-еврейски. По-древнееврейски.
И звериные, стоявшие в ушах крики, и кондуктор трамвая, и далекие, чуть прищуренные глаза, и еврейские слова, — все это было в каком-то тумане, сизом и густом. Потом все прошло; наступил вечер, покрытый святым небом. Трамваи высекали из проволоки острые цветные искры. Губернатор шел по какому-то узенькому, выбитому тротуарчику и потихоньку сам себе говорил:
— Отстрадай в последний раз. И дана тебе будет радость — великая, нездешняя. Отстрадай!
Прохожие слышали человека, разговаривающего с самим собою, видели, что этот человек не пьян, и удивлялись. Проходил он мимо здания, окна которого были освещены. Наверху, у балкона, сходилось много проволок; губернатор вспомнил, что это телеграф, и обрадовался: нужно было зайти и телеграфировать Свирину.
Лампа на столе стояла справа, и поэтому, когда губернатор писал, то тень от пера падала так, что заслоняла буквы, и строчки выходили не по пунктиру, а по середине, между пунктиром. Он написал Свирину, что скоро с Соней приедут домой, чтобы все было приготовлено, чтобы вытерли от пыли Сомины книги.
И опять пошел по темным низеньким улицам и долго стоял около какой-то чайной, помещавшейся в подвале, откуда доносилось задумчивое пение: «Подруги милые». Когда почувствовалась усталость, зашел он в какой-то ресторан и спросил себе рыбной солянки, которую подавал ему официант в белой рубахе и со штопором на поясе. Опять вышел на улицу. Вечер переходил в весеннюю ночь. Оттуда, где была река, подувало короткими налетами холодка.
Читать дальше